Колычев улыбнулся. Опустив поднос, он подошел к фотографии на стене. Мужчина со стертым от времени лицом, женщина, несколько девочек в дореволюционных платьях.
— Одна из них моя бабка, тут, правда, не разберешь — какая. Она говорила, но я не уверен в ее памяти. Старушка умерла пятнадцать лет назад. Какая Вам разница, общаться с живой или мертвой? Шучу, не уходите.
Карина направилась к двери, но чуть задержалась.
— А это — Бергер. — Колычев ткнул пальцем в мужчину на фотографии. — Вы, наверное, плохо читали мой сценарий. Он мой прадед. Видите ли, Бергер отравил всю семью, но младшей дочери в тот день не было дома. Гостила у тетушки. Это ее и спасло. Вот только не знаю: на ее счастье или нет? Род-то продолжился…
— А Вы об этом жалеете? — спросила Карина, подходя и вглядываясь в какие-то обреченные лица на фотографии.
— Иногда, — серьезно ответил Алексей. Затем неожиданно сильно притянул ее к себе, прошептав: — Не уходи, ты нужна мне…
«…Убивец бежал из особняка в сильно приподнятых чувствах, не разбирая дороги, а очухался только на мосту. И я с ним. То бишь, как бил он фигуркой мальчика с лютней и луком князя по башке непутевой, так и припустил с ней, окровавленной. Потом лишь сообразил, что с орудием убийства стоит, облокотись на перила, да в полынью смотрит. „Бедный Курт, лежать тебе на дне реки до лучших времен!“ — сообразил я. А чем эти-то времена плохи? Самое раздолье: всюду помрачение умов, всюду злость, подлость, предательство, всюду кровь проступает, того и гляди — потоками хлынет. Смешно человек сделан — цирк горит, а он над клоунами хохочет; его топят, а ему щекотно; у него душу крадут, а он торгуется… Ну, бросил тот дурак меня в прорубь, как старца царского, а я в лед вмерз, так до весны и пролежал, пока меня ребятишки, что на санках катались, не нашли.
В смуте, которая шла, сменилось несколько хозяев: мальчишка кухаркин, чуть не оторвавший лук с лютней; его отец-хам, толкнувший меня заезжему купцу за мешок овса; трактирщик, в чьем заведении тот пьяный купчик меня и оставил, поскольку спускать уже было больше нечего. Обчистили через две недели, на радость революции, и самого трактирщика — толпа продовольственные склады громила, и ему досталось, под шумок. Какой-то контуженный дезертир, вцепившись в меня скрюченными пальцами, уволок в свою конуру под чердаком. Все его имущество состояло из солдатской шинели, винтаря с примкнутым штыком и портретика голой распутной девки. Зачем я ему понадобился — один черт знает! Он ставил нас рядышком и скалил желтые зубы.
— Ну шо, раздуем мировой пожар? — бормотал дезертир, целясь из ружья то в фотографию, то в меня. — Бах-бух, кончены! Ужо дождетесь… — и грозил при том пальцем.
Уходил солдат со двора рано, а возвращался за полночь. В окне мелькали бродячие звериные стаи с красными бантами, сухо потрескивали выстрелы, девка рядом закатывалась от восторга.
— Дура сифиличная, тебе-то что до всего этого?
— Как же! Гуляем… Сыграй что-нибудь на своем струменте, парнишка…
Оказывается, была она когда-то женой этого солдатика: его — на фронт, а ее ростовщик богатый утешил, пока не надоела. А там и по рукам пошла, поскольку изначально с гнильцой была девка, есть такие, что с детства на передок слабы, сами перед мальчишками стелются, просят огонек в паху потушить. Эх, солдатик, кого ты в невесты брал, не видел, что ли? Очутилась она в дешевом борделе, горе не беда, Ивана своего не помнит, а он только к ней и тянулся все четыре года, пока грязь в окопах месил. Надоело, все побежали — и он тоже. Ни царя, ни Бога — все можно, все позволено! Удерживающего в России нет, а это и страшно, и… сладостно. К жене, к жене — новую жизнь строить! Задержался в Москве, товарищи уломали его заглянуть к девкам. Ну, пришли. Перед ними альбомчик с фотками выставили. Глянул солдат на одну распутную — и обмер.
— Эту вот! — сказал, ткнув пальцем. Дальше — ясно. Все старо в мире, и любовь, и смерть. Нету других сюжетов в истории человечества: либо большая война, либо малая, на двоих, но всюду кровь. Счастливы лишь дети, только народившиеся, еще бесполые ангелы, безгрешные даже от предчувствий любви, не ведающие страстей, а потому, коли их и забирает внезапно смерть, то отпускает чистые души — к Нему. Мне их не взять. А только начнут взрослеть, только начнут подглядывать и сгорать, только начнут мыслить об этой тайне, возжелают впервые — тут и поджидает пропасть. И все остальные бездны — уже от греха первородного. Так есть, так было. И будет до самой гибели человечества.
Солдат ее штыком заколол, а сам в весеннюю слякоть вышел. Был он контуженный с фронта, повредился в уме еще больше. А кругом все такие, кто на чем сдвинулся, так что незаметно. И вот ведь что интересно: в России смута разом всех охватывает — от верного царева слуги до калеки нищего. Общинная страна-то. А потом трезвеют и начинают расхлебывать. Или сидят сиднем и ждут народного спасителя. А вместо него один самозванец явится, второй, третий, потом лже-пророки косяками, как сельдь, пойдут, прочие мудрецы заморские… Благодатная почва, сей, что хочешь.
Скучно мне было в каморке с этой девкой глупой.
— Мальчик хорошенький, дай закурить, а я тебе покажу кое-что.
— Видел я твои прелести! Отстань.
— У-у какой у тебя железный! — хохочет. — Всю ночь сможешь.
Солдат как-то пришел не один, а с рыжим и вертлявым, похожим на собачий хвост. Увидел он меня и аж затрясся.
— Выбрось, немедленно выбрось, — кричит, — эту буржуазную нечисть. Мы, анархисты, отрицаем всякую сущность бытия! Тем более, искусство живописи с ядовитым креном! — Оказался он таким же психом, как все. — А фотку с девкой оставь, — добавил.
Так и очутился я на помойке, рядом с выгребной ямой…»
Назойливый звонок в дверь вывел Галю из оцепенения.
— Мама! — испуганно прошептала она, присев на корточки и собирая в охапку брошенную одежду, А Гера стоял над ней совершенно спокойно, словно издеваясь над ее страхами. Даже посвистывал.
— Ты что, очумел? Одевайся! — Сейчас ей хотелось убить его, а еще лучше если бы он был картонный — выбросить в окно.
— Пойду открою, — сказал Гера, — звонят же.
— Идиот! — прошипела Галя, успев схватить его за руку. — Ты же голый!
— Ну и что? Твои родители не видели этого? — Он выпятил живот. — Для тебя, может, и новость, а другим не привыкать.
Между ними завязалась борьба, в результате которой оба полетели на пол. Галя оказалась сильнее, наверху, прижимая его грудь коленом и не давая вырваться. Она еще больше раскраснелась, тяжело дыша. А звонок все не умолкал. Но теперь они уже не обращали на него внимания, словно привыкнув.
— Сдаешься? — грозно спросила она.
— Еще чего! — Гера ловко, как змея, вывернулся из-под нее, толкнул в бок. И они покатились по ковру. Как в любой войне, удача перешла на его сторону, и Гера распял ее руки. Наступило перемирие. Их лица были в нескольких сантиметрах друг от друга. И Галя первая поняла, что игра зашла слишком далеко. Могло произойти то, чего она и ждала в своих ночных фантазиях, и боялась. Она чувствовала его тело, плоть, которая вдруг стала упираться в бедро. Колени ее сомкнулись, пробежала острая дрожь.
— Пусти! — сказала она, вывернувшись, ударив по руке, потянувшейся вниз, к ее межножью. Сладкое наваждение исчезло.
— Дура! — отреагировал Герасим, сев на колени. — Я же тебя не насилую, была охота!
— Тебе еще подрасти надо. Утенок!
— Растут огурцы на грядках, а я зрею. Не видишь, что ли?
— Вот и зрей дальше, без меня. И вообще, мы еще дети…
Галя, вскочив на ноги, уже поспешно одевалась. Ее примеру последовал и Гера, прыгал на одной ноге, пытаясь справиться с джинсами.
— Ну кто там все трезвонит, как пономарь? — выкрикнул он от злости. — У твоих родителей ключей нет?
— И слава богу, что дома забыли, — ответила Галя, поправляя волосы. — Лезь под кровать.
— А мы уроки делаем, книжки читаем, телевизор смотрим.
— Тогда сиди тихо. И не высовывайся.