Но, по-моему, и на 90-е грех жаловаться. Лучшие поэтические композиции Льва Рубинштейна написаны в 90-е. Его, без всякого преувеличения, блистательная эссеистика тоже. А лучшие романы Виктора Пелевина — я имею в виду "Омон Ра", "Жизнь насекомых" и "Чапаева"? А "Сердца четырех", "Норма", "Роман", все пьесы и киносценарии Владимира Сорокина? А "Факир" и "Петерс" Татьяны Толстой, да и "Кысь" тоже — если неудача, то честная, которая дороже многих скалькулированных удач? А Б.Акунин?
Что еще? Лирика Веры Павловой. Лучшие рассказы и "Голем" Андрея Левкина. "Инцидент с классиком" Игоря Клеха. "Ю" и "Таня-Таня" Ольги Мухиной. Эссеистика Михаила Эпштейна, "Довлатов" Александра Гениса, "Гений места" Петра Вайля. Квазиистории Владимира Шарова, Леонида Гиршовича, Михаила Берга хотя и растут из "Палисандрии", но растут в разные стороны и бесспорно интересны и важны сами по себе. Можно добавить еще и тексты, явно впечатленные постмодернизмом — "Время ночь" и "Никогда" Людмилы Петрушевской, "Кавказский пленный" и "Андеграунд" Владимира Маканина, театр Евгения Гришковца, стихи и прозу Сергея Гандлевского, наконец, "Взятие Измаила" Михаила Шишкина.
Нет, постмодернизм в 90-е дал тексты, которыми можно гордиться. И честно говоря, "Норма" не уступает по сложности "Школе для дураков", а "Взятие Измаила", на мой вкус, так и лучше "Пушкинского Дома". Они другие, естественно. Но кому нужно то же самое?
Что осталось действительно непревзойденным — так это "Москва-Петушки" и "Между собакой и волком". Поразительно, но все попытки хоть как-то развить заложенное в этих текстах оканчиваются ничем.
РЖ: Существует распространенное представление, что русский постмодернизм, в отличие от западного, стремится не к диалогу с хаосом и не к растворению реальности в культурных знаках, но к преодолению хаоса, к поиску смысла или даже Смысла, что он сохраняет характерное для русской культуры представление о сверхзадаче искусства. То есть понятия "русский" и "постмодернизм" находятся в неизбежно конфликтных отношениях ("Там, где это действительно постмодернизм, он не вполне русский... а где он причислен к русскому, то это не вполне постмодернизм" — И.Турбанов). Как вы можете прокомментировать такую точку зрения?
М.Л.: Если довести это "распространенное представление" до конца, то никакого русского постмодернизма не было. Его придумали мы с Курицыным в городе-герое Свердловске (Екатеринбурге). Помните у Пелевина: "искусство советских вахтеров... Им на посту скучно было сидеть, вот они его и придумали". Что же было-то? А была в лучшем случае отрыжка модернизма, говорят сторонники этого мнения.
Мне с этим, понятно, трудно согласиться. И русский романтизм, и так называемый реализм, и русский символизм, экспрессионизм, сюрреализм, как и "высокий модернизм" были настолько непохожи на западные образцы, что часто даже усваивали ложные самонаименования. Скажем, что такое футуризм, если не экспрессионизм, и что такое ОБЭРИУ, если не сюрреализм? (Я бы тут распространился, но речь о другом.)
Опыт же русского постмодернизма совершенно отчетливо показывает, насколько не универсально другое "распространенное представление" — уже западное: о том, что постмодернизм резко противоположен модернизму. Русский постмодернизм прямо продолжает модернистскую динамику, только модернистские откровения здесь принимаются уже как статус кво. И "русскость", то есть, иными словами, неканоничность нашего постмодернизма, собственно, и делает его значительным явлением в мировом контексте. Кому были бы интересны ученические копии признанных мастеров?
РЖ: А откуда тогда вырастает клише, что "русский постмодернизм" — это оксюморон?
М.Л.: Постмодернизм у нас во многом оказался жертвой двух ложных представлений. С одной стороны, многие наши коллеги судят о литературе и культуре так, как будто двадцатого века не было вообще, а модернизм закончился в 17-м году. Русский романтизм, особенно если понимать его широко, включая в этот контекст и Толстого с Достоевским, и символистов, был, что и говорить, замечательным, богатым и сложным явлением. Но если превращать его в золотой эталон и мерить им все современное искусство, то ничего, кроме безобразия и бессмыслицы, не заметишь (не со зла, а из принципа "дедушкой русского пустословия" пригвоздил Пригова один из лучших наших критиков).
С другой стороны, многие отечественные энтузиасты постмодернизма поняли постмодернизм сугубо авангардистски (а вернее, сюрреалистически) — как искусство нарушения табу, ведущее в пространство утопической свободы. Помните, как питерские постмодернисты требовали права называть "негритоса негритосом, а пидора — пидором"? В скромных нормах интеллектуального приличия они усмотрели очередное, на этот раз — навязанное Западом, табу. Как посмели посягнуть на абсолютную свободу их, без сомнения, глубоких и оригинальных мыслей о "негритосах" и "пидорах"!
В моем понимании постмодернизм ни в коем случае не противоположен поискам смысла (но не Смысла!) и уж тем более не утопичен. И он не сводится к набору стилистических фенечек, которые, понятное дело, не могут не приесться и уже приелись. О постмодернизме стоит говорить как об особой — паралогической — логике. Сильно упрощая, можно сказать, что эта логика предполагает, во-первых, отсутствие или, по крайней мере, радикальную проблематизацию трансцендентального измерения — Мифа, Бога, Смысла, Утопии, Идеала, Метанарратива и пр.: всего того, без чего классическая культура (а многие полагают, и культура вообще) не существует. И во-вторых, постмодернизма нет без точки зрения Другого — которая, собственно, замещает эту самую утраченную трансценденцию. В большинстве же текстов русского постмодернизма Другой — это такая метафора для себя любимого, это кокетливая форма презентации собственной уникальности, а не выход за пределы и даже не проблематизация собственной культурной, национальной, социальной, гендерной и любой другой идентичности. Именно поэтому поиски смысла вне трансценденции оборачиваются новым, а чаще старым, переодетым, мифологическим Смыслом. (Кстати говоря, лучше всего репрезентация другого сознания именно как Другого, а не переодетого "я", удается, на мой взгляд, Акунину.)
Поэтому сегодняшний поворот многих патентованных постмодернистов к Смыслу объясняется просто: они не были озабочены поиском неустойчивых, иллюзорных и заведомо обреченных смыслов. В их постмодернизме, по выражению все того же героя Пелевина, "ничего не было, кроме хуев и треугольников". Юные постмодернисты ниспровергали табу, когда это было модно (кстати говоря, писатели, созревшие в андеграунде, оказались куда как устойчивее к этим веяниям).
Сейчас мода закончилась. Почему? У меня на этот счет есть гипотеза о втором пореволюционном десятилетии, когда, после хаоса и ниспровержений, всем так хочется стабильности, внятности и определенности. Так ведь было и в конце 20-х. Можно, впрочем, предположить, что во всем виновата агрессия, разлитая в советской и постсоветской социальности, она-то и превращает любую новацию в "самый прогрессивный метод", отстаиваемый соответствующими средствами.
РЖ: Но ведь и саму современную социальность, не только постсоветскую, все чаще определяют как постмодернистскую...