— Может, поэтому он и царствовал так мало? — усмехнулся Сергей Петрович.
Альберт Иванович засмеялся, а потом подумал и сказал:
— Может быть. — Он отвернул от стены другое полотно, поменьше. На нем изображен был сын Павла Петровича и участник заговора против него, лысеющий со лба император Александр I, стоявший с кавалергардским шлемом в руках на фоне грозовых облаков.
— Все эти портреты — из главного парадного зала дома приемов высочайших гостей, выстроенного в Чуфут-кале в 1897 году. — На следующей картине, которую Пепеляев повернул к Звонареву и Черепанову, был император Николай I. Он стоял в точно такой же позе, что и его старший брат, и тоже на фоне облаков, только Александр Павлович смотрел влево, а Николай Павлович вправо. Затем были продемонстрированы Альбертом Ивановичем портреты Александра II с лихо закрученными усами, мощного, глядящего исподлобья Александра Ш и, наконец, Николая II в блестящих сапожках, сидевшего, ловко закинув ногу на ногу. Наблюдая за Альбертом Ивановичем, сноровисто управляющимся с громоздкими полотнами, Алексей подумал, что в своем грязноватом тулупе до пят он, наверное, очень похож на тех, кто в свое время эти портреты снимал.
— Государь Николай Александрович с супругой посетили Иудейский городок 19 сентября 1902 года — даже раньше знаменитой поездки в Дивеево! — говорил Пепеляев. — Но это был последний визит в Чуфут-кале столь высокопоставленных особ. Поэтому, как сами понимаете, новых портретов в доме приемов больше не появилось. Пришло время других портретов. — Он порылся в сваленных у стены полотнах (с одного из них на посетителей внимательно глянул карий глаз покойного Брежнева, окаймленный знаменитой густой бровью) и вытащил, подняв облако пыли, объемную картину, изображавшую Иосифа Виссарионовича Сталина в наглухо застегнутой шинели, стоявшего на каком-то возвышении у пушки времен Крымской войны. — Сталин на Малаховом кургане!
— Он тоже написан по заказу караимов? — полюбопытствовал Звонарев.
— Нет, — улыбнулся Альберт Иванович. — Сталин не интересовался караимами и никогда не посещал Чуфут-кале, хотя в Крыму, как известно, отдыхал часто. Дом приемов царственных особ в тридцатые годы был разобран, сохранился только его высокий цоколь. Ну что ж, идемте дальше?
На одном из ящиков, мимо которого они проходили, стояла метровая скульптурная группа из чугуна. Круглый, ушастый, совершенно лысый человек, ощерясь зубастым ртом, передавал торжественный лист с надписью “Указ Президиума ВС СССР” трем обступившим его гражданам: рабочему в шахтерской каске, колхознице в украинской сорочке и очкастому кучерявому интеллигенту с авторучкой в кармашке пиджака. Лицо лысого и ушастого показалось Алексею знакомым.
— Кто это? — спросил он.
— Никита Сергеевич Хрущев вручает народу Украины Указ Президиума Верховного Совета СССР о передаче Крымской области из состава РСФСР в состав Украинской ССР, — заученно объяснил Пепеляев. — После октября 1964 года скульптура, естественно, отправлена в запасник.
— А это что? — Звонарев указал на макет какого-то загадочного памятника: мраморная стела с барельефом Крымского полуострова в нижней части, который был закрыт решеткой вроде тюремной, а сквозь нее прорастала виноградная лоза. Рядом была плита с надписью арабской вязью, а ниже — по-русски: “Огонь упал на Таракташ. Мы стали жертвами и преданы земле и камням”. Таракташ… Совсем недавно он где-то слышал это название…
— Проект памятника жертвам Таракташского дела — крымским татарам, приговоренным к смерти в 1867 году по обвинению в убийстве местного православного игумена, — с готовностью разъяснил Пепеляев. — Прогрессивная общественность того времени считала, что они осуждены незаконно, исключительно по религиозно-политическим мотивам. В 1935 году группа крымско-татарских скульпторов начала работу над этим мемориальным проектом, желая воздвигнуть его к семидесятилетию казни таракташцев — то есть к 1937 году. Дело было уже почти решенное, как вдруг в отделе культуры обкома кто-то обратил внимание на этот знак — видите, вроде тавра — на фоне Крыма. Из-под него растет виноград. Выяснилось: это так называемая тамга, ханский знак крымских Гиреев. Тут, конечно, в обкоме всполошились. Времена-то были! В решетке увидели намек не только на царский режим, а в винограде — не только символ национально-освободительной борьбы против империализма Романовых. Скульпторам, правда, ничего не сделали, но на проекте поставили крест.
Звонареву стало не по себе. Второй раз за день он слышит про это Таракташское дело! И вообще этот запасник — мрачный какой-то, как музей криминалистики, где выставлены “вещдоки”, немые свидетельства давних зловещих событий, хотя вроде бы ничего особенно зловещего, кроме характерного портрета Соломона Крыма и проекта таракташского памятника, они здесь не видели. Наверное, подумал он, таково свойство всех запасников. Справедливо это или нет, но они являют собой задворки истории и культуры, а на задворках всегда мрачновато.
— Сюда, пожалуйста, — Альберт Иванович открыл какую-то дверь. — Нам надо пройти через это помещение. Здесь находятся экспонаты будущей выставки средневековых орудий пыток. “Сотни лет тупых и зверских пыток,/И еще не весь развернут свиток,/И не замкнут список палачей”, — прочитал вдруг он нараспев, как заклинание.
— Ого! Вот это стульчик! — воскликнул Черепанов. Он показал на тяжелое деревянное кресло с колодками для рук и ног, из сиденья коего густо торчали заостренные десятисантиметровые железки.
— “Кресло Моисея”, — пояснил Пепеляев. — Применялось как для допросов обвиняемых, так и для казни. А вот знаменитая “Нюрнбергская дева”. У нас ее, впрочем, называли “бабой”. — Он подошел к сделанной из железа безглазой и безносой женской фигуре и со скрежетом раскрыл ее на две половинки, словно футляр от контрабаса. “Баба” изнутри была утыкана длинными ножами. — Приговоренного вводили сюда и “деву” закрывали.
Алексея передернуло.
— Гаротта, известная по рисункам Гойи, — продолжал Альберт Иванович. — Человека привязывали к этому столбу, надевали на шею металлический обруч и завинчивали сзади вот этим винтом. Попробуйте.
— Да нет, благодарствуйте, — пробормотал Звонарев.
— А вот этот каменный ящик — “Прокрустово ложе”. Обвиняемого привязывали там, внутри, и поворотным механизмом стенки ложа сдвигались — в длину и в ширину. Эта штука, свисающая с потолка, — нож-маятник, описанный в рассказе Эдгара По. Под маятником — знаменитые “испанские сапоги”, дробящие ступни в крошево. А вот игрушки поменьше, но не менее изощренные. “Механическая груша”: ее вкладывали в рот и с помощью винта раздвигали до тех пор, пока не разрывали рта. “Корона Хлодвига” — этот железный обруч надевали на голову и завинчивали, пока не трескался череп. А вон там, в другой комнате, гвоздь коллекции — медный бык. Именно в таком поляки зажарили украинского гетмана Наливайко: помните, об этом еще в “Тарасе Бульбе” написано? Можете подойти поближе, посмотреть.
Казалось, они очутились среди экспонатов некой обратной, теневой стороны истории, где, как и на солнечной стороне, люди занимались изобретательством и усовершенствованием изобретений; только одни видели в механизмах некое продолжение человеческого тела, а другие с их помощью всячески стремились это тело изуродовать и исковеркать. Орудия казней и пыток были столь же разумны, как и орудия труда, они являлись плодом размышлений острого, наперед всё просчитывающего ума. Изобретатель ножа-маятника не чужд был и образного мышления, он понимал, что рассекающий воздух над жертвой заточенный серп будет похож на косу смерти, какой ее изображали на средневековых гравюрах.
Послышался какой-то шум. Алексей оторвал взгляд от блестящего бока чудовищной кастрюли, в которой зажарили гетмана с веселой фамилией, поглядел назад. Он почему-то был здесь один. Дверь в соседнее помещение была прикрыта. “Альберт Иваныч!” — позвал он. Никто ему не ответил. Звонарев вернулся в первую комнату. Здесь тоже никого не было, только нож-маятник слегка раскачивался.