Потом еще молча, жадно глядел в молодое взволнованное лицо, как бы ища в нем былые черты детства:
– Да, точно, Сереженька, брат мой, – наконец сказал он и, обняв брата, заплакал.
Солнце зашло, но луны еще не было. Над Римом встала темно-синяя душистая ночь. Трещали цикады, пела мандолина. Песней и смехом полны были лодки, скользившие вдоль Тибра.
Через открытое окно Александр Иванов окликнул Багрецова, тот вошел. Все трое уселись на низком диване, единственной мебели в мастерской. Братьям надо было столько друг другу сказать, что они больше молчали, чем говорили, и присутствие постороннего им было приятно. Ведь Сергей приехал на долгие годы.
Односложно спрашивал старший про уже покойную мать, про отца и сестер, с которыми расстался почти двадцать лет тому назад. Долго, пристально смотрел на брата и думал, вероятно, о том, как же сам он постарел, если брат стал совсем новым, незнакомым ему человеком.
– Увижу ли когда своего старика? – сказал Александр с грустью и перевел глаза на чудовищный, всю стену занявший холст, закрытый драпировкой.
– Вот где моя юность и сила, радости и здоровье, – сказал он брату, подходя к холсту. Он протянул руку, чтобы отдернуть драпировку, но остановился в волнении. – Нет, не сегодня… сегодня слишком счастливый день, а холст этот – как неизлечимая болезнь, которую лучше забыть.
Сергей был изумлен:
– Что ты говоришь? Неужели заветное дело твое, твоя необычайная картина тебе уже не дорога? Как? Столько жертв даром!
Лицо старшего брата вспыхнуло, потом он побледнел, повторил:
– Да, сколько жертв даром… Жестоко сказано… Но самое жестокое в том, что сказано верно.
– Прости, брат… – смутился Сергей, поняв, что здесь та тайная большая боль, перед которой и нищета и обиды чиновников и все прочее – булавочные уколы.
– Батюшка и родные очень польщены твоим званием академика, – думая сказать приятное брату, вспомнил Сергей.
– Вот как, – горько усмехнулся Александр, – они все еще полагают, что жалование в шесть – восемь тысяч и удобная квартира в Академии есть предел блаженства художнику. А я думаю, что это его совершенная гибель.
Александр Иванов в волнении небольшими шажками пробежал по мастерской, взял Сергея за плечи и жарко сказал:
– Брат мой, звание академика, казенная квартира – по-ги-бель! Ты молод, ты начинаешь, запомни: совершенно свободен должен быть художник. Никогда ничему не подчиняться!
Добрые утомленные глаза Александра Иванова горели. От мешковатой добродушной фигуры веяло долго сдерживаемой силой. Он говорил как власть имущий.
– Я дорого заплатил за познание, что есть свобода… Ценою вот этого чудища, этой неудачной картины, а значит, и всей своей незадачной жизни…
Багрецов прервал Иванова, подавая ему конвертик Полины:
– Александр Андреич, вот тебе просили передать.
Иванов прочел несколько раз строчку Полины и, кинувшись к брату, пришепетывая и захлебываясь от восторга, сказал:
– Сережа, сегодня необычайный, счастливейший день моей жизни… Я не привык к откровенности, но мне хочется, Глебушка, – он как бы извиняясь обратился к Багрецову, – мне хочется сказать сейчас брату, почему я так счастлив. Но выйдем на воздух, мне легче говорить всюду, нежели в этой мастерской, где я столько лет привык к скрытности и безмолвию. И ты, Глеб, иди с нами.
Багрецов отметил, как болезненно поразило Сергея то, что, несмотря на чрезмерное оживление, брат его, прежде чем щелкнуть ключом, еще раза два входил в мастерскую, подозрительно оглядывая все углы, и только тогда, запирая дверь, вымолвил:
– Много, ох, много у меня врагов!
Они все трое спустились в сад. Лицо Александра Иванова, озаренное луною, было так задушевно и трогательно, что Багрецов невольно на него загляделся.
Да, этот белый широкий лоб, усталые добрые глаза, нежные, как у ребенка, щеки трогательно вызывали нежнейшие чувства дружбы… «Но, может быть, – подумал Багрецов, – для любви надо что-то совершенно иное, иначе не вырывалось бы у Полины так пренебрежительно часто «тюфяк».
– Друзья мои, мне хочется вам сказать, как безмерно я счастлив… – начал Александр Иванов.
– Подождите, – остановил Багрецов, глядя на часы. – Мне время идти за ней.
– Повремени, Глеб, минуточку, – удержал Иванов как бы в внезапном страхе за руку Багрецова и сам в страшном волнении повернулся к брату:
– Слушай, Сережа, после многих лет монашеской, отреченной жизни судьба посылает мне радость. Я люблю и любим. Сейчас она придет мне сказать решающее слово. Какое доверие! Ведь это – девица высшего круга, ее из дома одну никуда не пускают. Верно, родители дали согласие. Прекраснейшие люди, но чудаки, они до сих пор считают, что художник унизителен ихнему роду. Иди, Глеб, приведи ее!
– Но, Александр, не делай себе детских иллюзий, – с беспокойством воскликнул Багрецов. – Повторяю тебе: ее мать продолжает быть и навсегда останется того же мнения. Приход Полины – ее собственная затея при моей поддержке, и еще неизвестно, что этот приход тебе принесет.
– Русская дева, о, что может быть самоотверженнее! Беги, Глебушка, не опоздай!
– Я уйду, чтобы тебе не мешать, – сказал поспешно Сергей.
– Милый брат, ты не гневайся… такое совпадение! Твой приезд и эта записка… Ведь первый раз в жизни, ты знаешь меня. Конечно, она пробудет недолго, в доме такая строгость… Впрочем, мать предостойная женщина и, между нами сказать, если она и покусилась на мою жизнь, то я извиняю ее от души.
– Брат, ты бредишь, – испугался Сергей, – какое покушение?
– Думаешь, мнительность? Возможно, возможно…
И, понизив голос, Александр Иванов горько сказал:
– Будь ко мне добр, Сережа, ведь моя странная судьба только и делает, что питает подобную мнительность. Хоть вспомни недавнее: заказ Тона для храма Христа. Я всю душу положил, без конца сделал эскизов, и вдруг… перемена – Воскресение пишет Брюллов. А бесконечные издевательства глупых начальников, и разочарования, и утраты. Мне сдается порою: мои нервы болезненно, непоправимо потрясены.
Но сейчас долой все подозрения! Сережа, при твоей помощи и ее, этой ласточки, моего флорентийского божества, я окончу свою картину! Я займу первейшее место между живописцами, между художниками современности. Долой одиночество, долой черствая старость неудачника! Иду на первое свидание, иду!
Он поцеловал брата и побежал какой-то презабавной дробной рысцой к своей мастерской.
Сергей с глубокой грустью глядел ему вслед.
Глава IX
В мастерской
…Я опять испугался людей.
А. Иванов
Когда Багрецов с Полиной вошли к Иванову в мастерскую, он забавно стоял посреди с охапкою роз, недоумевая, куда бы их поставить. Увидя Полину, он кинул цветы на диван и, безмолвный от охватившего волнения, протянул обе руки вошедшей.
– Ну, вот я и пришла, – сказала Полина и кокетливо махнула шарфом на Багрецова. – Глеб Иваныч, скройтесь, нам с Александром Андреичем надо поговорить.
– Глебушка, пройди в спальню… тут у меня за стеной, – заторопился Иванов, – займись эстампами. Есть преинтересные, новые…
– Обо мне, друг, не беспокойся, – и Багрецов поспешил скрыться в соседнюю комнату, испугавшись, что Иванов от конфуза пустится читать трактат об искусстве.
В комнатушке Багрецов немедля устроился так, чтобы все видеть и слышать, по праву режиссера, которому принадлежит честь постановки.
Это было нетрудно: римские мастерские все на живую нитку, и тонкая перегородка была с большой, заклеенной обоями щелью. Багрецов без зазрения сделал брешь и, не сходя с жесткого ложа отшельника, мог наблюдать за свиданием. Иванов продолжал упорно молчать, перебирая по привычке пухлыми пальцами. Он даже не предлагал Полине сесть. Она, сморщив носик, села сама на тахту.
– Садитесь же, – не без досады сделала она ручкой Иванову.
Он неуклюже опустился как можно подалее от нее.