И вдруг испугавшись, не предал ли сына, старик с новым жаром подхватил:
– Вся Академия в восхищении от свободы драпировок, от глубины картинной плоскости! Президент Оленин удостоил меня, как отца, поздравлений, сам император соизволил высказать похвалу…
Похвале императора, которой старик хвастал, Багрецов уже знал цену от академистов. При всей своей забитости они осмелились оценку царя назвать жеребцовой.
И по справедливости. Едва завидев картину, неспособный оценить ее достоинства живописного, Николай выпалил про Магдалину: «Могла бы быть попригожее!»
Старик опять затащил Багрецова к себе, и он должен был слушать о том, что говорит о картине критика «Северной пчелы», о мнении Кукольника, находившего, что признание картины копией с древних мастеров, как это произошло с кем-то на выставке, есть уже для нее наивысшая похвала.
– Ему дали академика, – сказал старик со слезами на глазах, – но самое неизъяснимое и прекрасное – это все же собственная душа его. Пойдем ко мне в кабинет!
Андрей Иванович провел Багрецова к себе, запер двери, посмотрел, нет ли кого чужого в коридоре, и дрожащими от волнения руками, держа последнее письмо сына, прочел:
«Как жаль, что меня сделали академиком! Мое желание было никогда не иметь никакого чина…»
– И, представь, еще юношей он, бывало, говаривал, и с каким азартом: «Художник должен быть свободен совершенно, никогда ничему не подчиняться!» Но, Глебушка, узнай и главнейшее, – случай: моего сына с детских лет окружала восторженная вера всей нашей семьи. И вот я опасаюсь, не гордость ли это? Сюжет так необычаен по внутреннему расположению. О, что он замыслил! Вообрази: он решил всех обратить ко Христу. Да, да, ни более ни менее. Такого написать Христа, такое дать несказанно благодатное его появление, с такой силой перелить свою веру, заразить ею, передать из рук в руки неверующему, чтобы, едва подойдя к картине, он бы в сердце своем пал на колени, тут же, не отходя, смыл в духовной Иордани все преступления, все грехи и, восстав в чистых ризах, с Иоанном воскликнул бы:
– Се агнец вземляй грехи мира!
………………………………………………………
Растративши безумно юность, опустошенный и разоренный, Багрецов стал вдруг неотступно мечтать о встрече с Александром Ивановым. Сперва без ясно очерченной цели, с одним острым волнением охотника, которому вдруг указали давно желанную дичь. Но с каждым новым посещением старика Иванова, с каждым свежим письмом из Рима – мысль его наливалась жестокостью. Сам бесплодный, он присутствовал при развитии громадного замысла, который художник почитал уже событием мировым.
Да, мысль Багрецова наливалась жестокостью, и напряженная злая воля знала: или картина Иванова, которой отдал он целую жизнь, будет им брошена неоконченной, или я вместе с ним еду в Иерусалим, куда он так долго и горько просится у бездушных властей, я на его дело отдам состояние, стану слугой и хранителем его дарования.
И вместе с тем в тайнике сердца, про который человек сам себе уж и не хочет сказать, Багрецов, разбитый собственной пустотой, нет-нет, а мечтал о некоем «чуде»: заткнув уши, зажмурив глаза, неровен час, самому выкликнуть вслед за Ивановым, как кликуша: «Credo, credo, quia absurdum!»[13]
Прежде чем уйти к черту, попробовать надо б и это.
И Багрецов уехал в Италию.
Глава V
Северная Коринна
Перо терзает иногда сильней,
Чем пытка! Чтобы уничтожить царство,
Движения пера довольно; даже рай
Дает перо отца святого папы.
Ты веришь в эту власть?
Лермонтов
«…Царица муз и красоты, рукою нежной держишь ты волшебный скипетр вдохновений», – так писал ей Пушкин, посылая «Цыган». Стихами менее прекрасными, но не менее лестными восхвалили ее Баратынский, Иван Киреевский, Козлов и безнадежно влюбленный юноша Веневитинов. Адам Мицкевич был с ней связан восторженной дружбой, или, как это лучше звучит: amitié amoureuse[14]. Император Александр посылал ей письма с особым курьером. А Глеб Иванович Багрецов замыслил против нее предерзостный и хитрый план.
– Ты уверен, Гоголя ничем не заставить пустить в ход свои связи с княгиней, чтобы освободить Бенедетту? – спросил он как-то Иванова.
– Пропащее дело. Гоголь говорит, что княгиня не станет просить за пошедшую против ватиканского управления. Она всецело под руководством умелых патеров, которые гонят ее золото в свой карман, а силы души только в небо, где – уверили ее – знают лучше, кому что давать. Не так давно близкого ей юношу, некоего сироту Владимира, первоначально взятого на воспитание как сына, она, не поставив на ноги, выбросила просто писцом к банкиру Валентини: признаюся, я немало был изумлен…
– Ужели тебе не прискорбно видеть, – оказал Багрецов, намеренно задевая слабую струну в чувствах приятеля, – как дорожит Гоголь ее обществом? Не сам ли ты намедни мне говорил, что даже его матушка мучится, как бы патеры не свернули его в католичество? Сердце матери чутко: и не оглянемся, как Рим прибавит к именам аристократов имя славнейшего писателя русского. Ты полагаешь, что это возможно?
Иванов приподнял синие очки и для верности глянул в зрачки Багрецова внимательными, необыкновенно умными глазами.
– Это возможно, – сказал он с печалью, – Николай Васильич сейчас в таком разоренье. Намедни сказал мне: «Забвенья, глубокого забвенья жаждет душа моя!» Потом глаза его зажглись и пророчески, как ихний ксендз с кафедры, он вдруг возгласил: «Все и вся должны исчезнуть, не только литература русская. В нетленном мире тленное не будет иметь места!» О, сколь хитры оковы иезуитов.
– Вот видишь, – подхватил Багрецов, – и я боюсь за Гоголя. Вовлекут в сети твоего «важнейшего» так, что потом и не вызволить… и потому вот предложение: входи со мной в заговор против святых отцов на пользу Бенедетты. Строчи немедля Гоголю, чтобы он выпросил у княгини позволения привести к ней, ну, отгадай, кого? Конечно, Доменико. Он в ярости не похуже патеров сумеет погнуть на свою линию, а до новых впечатлений княгиня, побожусь, что падка и сейчас.
– Что ты, что ты, большие могут выйти неприятности, – отмахнулся Иванов, но, подумав, прибавил: – Однако посоветуюсь с самим Николаем Васильичем.
Через несколько дней все по обыкновению встретились под вечер в кафе Греко. Вдруг Гоголь в отличнейшем расположении духа сам сказал Багрецову:
– Передать вашу просьбу княгине и подготовить ее к революционным речам Доменико я не берусь, но подобное свидание считаю сам не без пользы ввиду Бенедетты, из-за которой работа Иванова стоит. И знаете что?
Он прелукаво ухмыльнулся и шепнул:
– Повалимте-ка этим же вечером в виллу гуртом, без никакого зова, как истые северные медведи? А нуте, обработайте для этого дела того голосистого…
И вдруг, пристально вглядываясь в Багрецова, будто впервые его увидал, Гоголь сказал:
– А ведь вы были тогда на Николин день у меня? Еще в погодинском саду Лермонтов нам читал, аль запамятовали?
– Вы отлично знаете, что я этот вечер забыть не могу, и сами меня сразу узнали, но по капризу признать не хотели.
– Ишь вы какой, – ухмыльнулся Гоголь, – заметливый! Ну, зайдите, тогда и побалакаем, а сейчас того… брата Гракхова раздобудьте, да швиденько, пока на виллу черных сутан не набралось. Я свободный от них час знаю…
Багрецов, не торгуясь с возницей, понесся из одного конца города в другой захватить Доменико на одной из известных ему квартир. Доменико видался с ним в последнее время ежедневно и, польщенный его непритворным интересом к планам «Юной Италии», был с ним доверчив. Он оказался в крохотной комнатке за кухней в остерии Лепре, которую толстая синьора Пепита, к изумлению Багрецова сочувствовавшая революционерам, сдавала ему безвозмездно.