Однако стоило Сергею Андреевичу собрать карты и уйти, как все спокойствие, которое я успела обрести, испарилось. Чувствуя, как в теле появляется уже знакомая нервная дрожь, я укуталась в одеяло и легла, глядя в потолок.
Засыпая, думала о Сергее Андреевиче, о его серьезных умных глазах, и сон мой оказался крепче, чем обычно.
В следующее свое дежурство Сергей Андреевич принес шахматы.
– Я не умею, – сказала я.
– Значит, учись.
Он разложил доску на подоконнике и расставил фигуры, затем подтащил два стула. Укутавшись в одеяло, я устроилась на одном из них. От окна неприятно сквозило, и пальцы мерзли, поэтому после каждого хода я прятала их под одеяло.
Поняла я, как играть, нескоро. Сначала Сергей Андреевич пытался терпеливо объяснять, но скоро вспыльчивость начала брать над ним верх, и он гаркал на меня каждый раз, когда я забывала, как ходит слон или конь.
– Я сейчас уйду, – сказал он, вконец потеряв терпения. – Вернусь через два часа. Чтобы выучила, как ходит каждая фигура, поняла меня?
Я кивнула. Необходимость сосредоточиться на чем-то новом отвлекла меня от чуткого наблюдения за своим состоянием. Погрузившись в правила игры и попробовав разыграть партию сама с собой, я не заметила, как пролетело время. Но Сергей Андреевич так и не зашел. Наверно, какая-то срочная операция. Я оставила шахматы на подоконнике, сделав первый ход, вернулась в кровать и задремала. Посреди ночи проснулась в поту от кошмара и, пытаясь успокоиться, начала обводить глазами палату. Из коридора и от фонарей на улице тускло лился свет, позволяя легко разглядеть все предметы. Большой сугроб на соседней койке, ходящий вверх и вниз, – мирно спящая старушка. Я перевела взгляд на подоконник. Шахматная доска так и стояла, но что-то на ней изменилось. Я осторожно встала с постели, ноги тряслись после пережитого кошмара. Подошла к подоконнику. Так и есть, черная пешка стояла не на исходной позиции! Сергей Андреевич, видимо, заходил. Почувствовав, как ослаб узел в животе, я чуть глубже и спокойнее вдохнула, сделала следующий шаг конем и, вернувшись в кровать, тут же крепко заснула. Так мы и разыгрывали одну партию несколько дней.
А однажды Сергей Андреевич зашел в палату и велел мне идти за ним. Мы спустились к запасному выходу. Сквозь прямоугольник дверного проема виднелись березы и слышался шум листвы.
– Давай иди, – сказал Сергей Андреевич, закуривая.
Я ничего не поняла:
– Куда?
– Гуляй. Движение – жизнь. Тебе вообще надо больше шевелиться.
– Мм… Ладно, а вы?
– А я покурить вышел, пока все спокойно. Иди, иди давай. – Он махнул рукой, отгоняя от меня сигаретный дым. – Не дыши никотином.
– Мне что, просто ходить?
– Можешь просто, можешь быстрым шагом, можешь деревья рассматривать. Главное, чтобы пять кругов по во-о-от этому периметру, – он очертил рукой больничный парк, – навернула.
Так у нас и вошло с ним в привычку. Когда у Сергея Андреевича выдавалась свободная минутка, он заходил за мной, и мы шли на улицу. Сам со мной он никогда не гулял, только курил, иногда говорил с другими врачами, а я наворачивала круги по больничному парку. Меньше пяти кругов сделать было нельзя. Мысли мои все еще были беспокойные и тревожные, я боялась повторной операции, и только бодрый окрик Сергея Андреевича: «Чего ты плетешься, как одноногая. Нормальный шаг держи!» – выдирал меня из сетей собственного мозга и возвращал в реальность. Тогда, чтобы спастись от переживаний, я начинала смотреть на Сергея Андреевича. И однажды заметила, что одна светленькая медсестра часто стояла рядом с ним и как-то по-особенному смеялась. Каждый раз, когда я замечала ее, все мои тревоги тускнели и что-то вроде ярости вспыхивало в груди. С чем было связано это чувство, я себя не спрашивала, но от этого боль в сердце меньше не становилась.
Обычно Сергей Андреевич стоял на крыльце у входа все время, что я гуляла, но иногда он убегал на вызов, и я уже сама, честно держа слово, проходила оговоренное расстояние; иногда к моим прогулкам присоединялась мама, а иногда и Лена. Она тоже забегала ко мне почти каждый день, как и наши мальчики. Но сначала их присутствие и бодрый дух только досаждали и мешали прислушиваться к себе. Зато когда я пошла на поправку, оптимизм и молодость друзей помогали мне набираться сил.
3
А тем временем настал день выписки. Вечером накануне Сергей Андреевич еще раз осмотрел меня, проверил все результаты анализов и строгим голосом, серьезно глядя в глаза, долго говорил о том, что физкультура должна присутствовать в каждом моем дне, что нужно много гулять, плавать и бегать, что никакого сладкого мне первые полгода нельзя и желательно вообще забыть про него, что болезненные ощущения будут сохраняться еще несколько месяцев, что если вдруг какие-то боли покажутся мне ненормальными, то надо срочно ехать сюда, к нему, и не стесняться, не ждать, когда пройдет. Я кивала, слушала и холодела. Сама мысль выйти из больницы и лишиться врачебного наблюдения приводила меня в такой ужас, что, казалось, все внутри меня, даже самая маленькая клеточка, застывало: «А если что-то случится? И снова будет боль… Эта ужасная боль… А Сергея Андреевича не будет рядом».
Он продолжал что-то говорить, а я смотрела на его суровое лицо, большой лоб, на котором из-за молодости еще не было глубоких морщин, хотя с возрастом они обещали появиться, сжатые челюсти и уверенный взгляд.
«Сколько ума в этом лице, сколько силы! И я никогда больше не увижу его. Как только выйду из больницы, Сергей Андреевич забудет меня, я в этом не сомневаюсь. Заботы о других пациентах поглотят его. И будет он смеяться с красивой медсестрой, а я буду одна», – с тоской подумала я.
Когда Сергей Андреевич закончил давать рекомендации и вышел из палаты, я завернулась в одеяло, сжалась на кровати и тихонечко, но горько заплакала.
На следующее утро родители встретили меня у ворот больницы шутками и с радостью. Я приподняла уголки губ с огромным трудом, будто они были каменные, и слабо улыбнулась.
Дома первым делом встала напротив большого зеркала в коридоре. «Что со мной стало?» – поразилась я.
Месяц ужаса превратил меня в едва живое существо и будто испарил из меня всю жизнь. Я похудела так, что джинсы, которые раньше сидели идеально, теперь висели; глаза впали и потускнели, а под ними залегли тени; уголки губ были направлены вниз, будто к каждому из них была привязана маленькая гирька.
«И такой видел меня Сергей Андреевич? Какое я чудище…»
Я смотрела на себя и смотрела. Родители молчали.
– Ничего, отъешься, – бодро сказал папа наконец.
Я сгорбилась. Не отъемся, потому что мне почти ничего нельзя. Только овощи на пару́ да курицу. На таком не потолстеешь.
Вспомнила, как мы забегали с Леной утром за гамбургерами, а потом сидели на набережной с мороженым. Какое это было счастье!
Сил стоять перед родителями больше не осталось, и я, соврав, что хочу спать, ушла к себе. В комнате скинула с себя одежду, забралась под одеяло и свернулась калачиком – единственное положение, в котором могла пережить панику, охватывающую меня при мысли о жизни, в которой в любую секунду боль снова может вернуться.
Раз за разом я представляла, как иду по набережной, а меня вдруг пронзает болью. Или еду с классом в лес жарить сосиски, и меня пронзает болью. Или путешествую по другой стране, и меня пронзает болью.
Жизнь тогда представлялась долгой, мучительной и безрадостной.
После выписки я стала ненавидеть утро и поздний вечер. Утро – потому что открывала глаза и все страхи набрасывались на меня, как голодные звери. Приходилось снова заставлять себя вставать с кровати и весь день бояться, а не случится ли сегодня приступа. А позднего вечера боялась из-за того, что оставалась одна наедине со своими беспокойными мыслями. Родители засыпали, а я ложилась в кровать, чувствуя, как начинается внутренняя дрожь и как холодеет все тело. После больницы я провела без сна две ночи, боясь, что если сейчас засну, то в теле что-то случится и проснусь я уже от боли.