По пути отпустил ратных, которые дожидались на улице, да Никешке высказал:
– Упредишь Настасью, приятельству нашему конец. То мое последнее слово.
– Смолчу, Вадим. Но ты уж прежде вызнай, что и как. Не казни боярышню нашу. Не таковская она, чую. Тут иное, а чего, разуметь не могу.
– Я могу, – сказал и запечалился, голову повесил и побрел к другу.
На подворье Сумятиных напросился Вадим помогать справлять новый забор. А как иначе? Тяжкая работа – оберег от скверных думок. Провозились до вечера, в баню сходили согреться и все молчком, тишком.
Бориска, друг верный, ни о чем не спрашивал, ходил хвостом за Норовым, да подносил квасу. По ночи, когда домашние спать улеглись, высказал:
– Помочь чем?
– Сам, – Норов накинул чистую рубаху, что прополоскала холопка, прихватил кафтан. – Борис, ты как оженился? По сговору иль по сердцу?
– По сговору, – Сумятин брови поднял изумленно.
– Стерпелись?
– Не сразу. Привыкала ко мне долгонько, а потом, помню, сено ворошили, запели вместе в один голос. Дурость, конечно, но отрадно стало. С тех пор душа в душу. Я за Алёнку порву, а она за меня горой.
Норов кивнул и вышел в ночь. У приступок остановился, поглядел под лавку, а там кошка с котятами. Один промеж них – лупатый, пушистый – глядел прямо на боярина.
– Ей, видишь, из Порубежного сбежать надобно. Тут ни коты, ни злато не помогут. Ей поп дороже, его любит... – коту высказал, вздохнул поглубже и пошел к своим хоромам.
У ворот замер, но не надолго, а уж потом пошагал к дальнему сараю, зная, что вскоре Настю увидит. Схоронился в закутке, стараясь злобу унять, а потом увидал боярышню.
Шла торопко, прижимая малый узелок к груди. Одежка на ней старая, та, в которой явилась в Порубежное. Ни навесей, ни бус, что покупала тётка по его указу.
Остановилась Настя, будто споткнулась, но потом снова зашагала и вошла в закут, где прятался Норов. Малый свет, что лился из ложни боярина освещал бледный лик Настасьи, причудливо ложился на долгие ресницы, глаза ее бирюзовые глубже делал, краше.
– Здрава будь, – выдохнул. – Что, днем недосуг было гулять? – злости не сдержал, прорвалась окаянная.
– Боярин... – Настя узел обронила, попятилась.
Норов не пустил, прихватил за руку и втянул в тесный закуток:
– Боярин. А ты кого ждала? – шептал, злился.
Она смолчала, только ухватилась тонкой рукой за ворот рубахи, потянула.
– Молчишь? Надо же, и кольцо обронила. Так не печалься, сыскал я, – достал перстенёк и протянул кудрявой. – Бери пропажу. Иным разом думай, кому дарить. Алёшка твой разлюбезный продал его, с долгами расчелся. Что смотришь? В зернь он проигрался, порешил, что ты за него расплатишься, так и вышло.
Настя глаза распахнула широко, качала головой, будто не верила ему. С того Норов вызверился:
– Не веришь? Ему, паскудышу, поверила, а мне нет? Настя, за что? – подвинулся ближе, навис над девушкой. – Что сделал тебе дурного? Обидел? Вся вина моя в том, что полюбил, так разве за то казнят?
Она потянулась взять перстенёк, оглядела его и уронила, потом замерла ненадолго, но уж более не молчала:
– Нет твоей вины, Вадим Алексеич. Если кого и казнить, то лишь меня, – голову подняла и смотрела прямо на Норова, тем и душу его переворачивала. – Прости за нелюбовь. Злишься, так наказывай, слова поперек не скажу, все приму. Алёксея сманила, я виновата.
– Вон как, выгораживаешь? Ответь, люб он тебе? К нему бежала?
– Не к нему, боярин, а отсюда, – прошептала, но глаз не отвела.
Вадим поверил:
– От меня?
Молчала, окаянная, взором своим тревожила! Не снес Норов обиды, зашипел, что змей:
– Ни злата тебе не надо, ни нарядов, ни любви моей. Ему, подлому, доверилась. Настя, он на приданое твое рот разинул, не нужна ты ему, разумеешь?! Признался мне, да схлопотал по ребрам! Гляжу на тебя и хочу догнать ирода и добавить!
Она задрожала, поникла. На миг показалось Норову, что упадет, с того и руку ее крепче сжал, боялся:
– Настя, почему мне не сказала, что хочешь к отцу Иллариону? Сколь раз говорить, не ворог я тебе. Почто обижаешь неверием? – говорил, будто умолял о чем-то. – Хочешь, сам к попу свезу? Или его сюда притащу?
Настасья глаза подняла на боярина, тем и добила. Во взгляде усмотрел Норов и жалость, и свет теплый, и иное что-то, чего не разумел.
– Жалеть принялась? Меня? – склонился к ней, все разглядеть хотел.
– Прости, боярин, прости, миленький, – заплакала, положила ладошку ему на грудь, приласкала. – За что ж терзаешься? Зачем я тебе? На что сдалась глупая такая? Выгони, накричи, не мучай добротой.
Норов и вовсе обезумел. Нет бы, соврала, выгораживать себя стала, так правду молвит, жалостью убивает!
– Выгнать? – обнял плаксу, положил ладонь на кудрявую головушку. – А жить-то как? Дышать чем?
Настя затрепыхалась, руки его скинула и пошла вглубь закутка, будто слепая. Все ворот рубахи дергала, будто продышаться хотела. Как забрела в угол, прислонилась к стене, так и сползать начала. Норов насилу успел подхватить, на руки поднять.
– Настя, Настя, – шептал в душистые волосы. – Да что ж ты... Настя, любая, очнись.
От автора:
Колты - древнерусское женское украшение XI-XIII вв., полая металлическая подвеска, прикреплявшаяся к головному убору
Глава 18
Настасья глаза распахнула, увидала ложницу свою, окошки открытые и солнца свет нестерпимый. На улице пташки щебетали, небо синело, а промеж того виднелись деревца зазеленевшие. Весна пела, теплом радовала.
На лавке лежалось боярышне тепло и мягко, шкура новая мехом ласкала пальцы: уютно, покойно.
– Настя, деточка моя, – в углу ворохнулась тётка Ульяна. – Напугала до смерти. Как тебя в закут занесло? На двор ночью побежала и заплутала? Боярин-то вовремя подоспел, принес тебя в ложню, да девок кликнул. Дочушка, куда ж ты одна пошла, – тётка слезы утирала. – Напугалась? Голова-то не болит? Не ударилась?
Боярышня поднялась с лавки, свесила босые ноги, откинула с лица волосы долгие. Не знала, что ответить тётке, но разумела – не выдал боярин, смолчал о позоре.
– Тётенька, голубушка, не тревожься. Ничего не болит, – утешала Ульяну, что подошла обнять. – Я встану сей миг.
– Куда, дурёха, – тётка укладывала обратно на лавку. – Продышись, оправься. Голодная? Прикажу каши подать. Тебе взвару с медом иль с ягодой? Полежи, Настя, полежи. Сейчас я.
Тётку вынесло в сени, а Настя, оставшись одна, сникла. Улеглась и отвернулась лицом к бревенчатой стене, принялась пальцем выводить на ней узоры. Тем себя унимала и гордость свою подраненную. Стыд душил, совесть грызла, но больнее всего то, что знал Норов о ней, все ведал и не оттолкнул, пожалел.
– Господи, мне посылаешь испытания, так принимаю все, но ему-то, боярину, почто? Мается, сердешный, болеет мной... – слез не лила, видно, кончились все. – Пойти за него? Стерпеть? На все воля твоя, Господи. Если уж суждено мне тут задохнуться, пусть так и будет. Видно, не всем счастья отмеряно, иные в мир явились, чтоб страдать и тем душу свою спасать.
Малое время спустя, в ложницу вошла Зина, принесла снеди, за ней следом – тётка. Принялись хлопотать вокруг Насти. Та сносила покорно: кашу жевала, не чуя, что ест, взвару пила.
– Зинка, вот открутить бы тебе ухи, – ругалась Ульяна. – Тебя почто приставили к боярышне? Где была, окаянная?
– Виновата, – деваха плакать удумала. – Уснула, не углядела.
– Тётенька, не вини ее, – Настя говорила, да голоса своего не узнавала: горький, сухой, что ветер по унылой осени. – Я встану, вышивку хочу закончить для боярина.
– Да? – Ульяна глядела, будто не верила. – Ну коли так, вставай. Оно, может, и на пользу. Садись к окошку. А хочешь, в светелку сведу? Иль во двор? Там на лавке и вышивать станешь.
– Ты не хлопочи, голубушка, сама я, – Настя крепенько тетку обняла. – У тебя дел невпроворот, а я на шее твоей повисла. Все сделаю, а Зина поможет. Ступай, милая, не тревожься, – улыбку из себя давила, но тётку не провела.