Воробьев умолк и побелел. Он посмотрел на гостя, словно увидел его впервые.
— Что — Ильич?.. — пробормотал он.
Астапов кивнул и отвернулся. Воробьев, видимо, решил, что московский гость прячет слезы. На самом деле чувства Астапова, оказывавшие себя слабой улыбкой, которую он пытался жестоко подавить, были смешанные и противоречивые, и по крайней мере частично близились к пьянящей радости. Младенец. Астапову послышалась музыка: патриотическая, военная, самоотверженная. Младенец заключал в себе необозримые возможности — гораздо шире, чем могло бы помститься ему в краткие минуты его жизни, когда ему светило стать мужицким байстрюком в русской деревне. Музыка грохотала в ушах.
Тринадцать
Лицо. Гиперборейская улыбка, азиатские глаза, густые брови, лысина, туго натянутая кожа аскета, песочного цвета бородка, снисходительный наклон головы. Глаза, в которых светится воля алмазной твердости. Освещение неудачное, ставили его идиоты, но блик на лысине Ильича можно было считать маяком, лучом, исходящим от его черепа. На самом деле неплохой эффект, особенно если остальное тело — в тени.
Надо использовать фон. Использование фона, пейзажа — новое слово в технике кино; пейзаж сообщал, что Ильич находится в столице нашей Родины. Он всегда высился на переднем плане, доминируя над пейзажем. Ильич в кремлевском дворике, говорит с Зиновьевым, инструктирует его, чуть изогнув спину, отклоняясь. Ильич произносит вдохновляющую речь на Тверской, перед памятником Юрию Долгорукому, основателю Москвы. За статуей трепыхался флаг, предположительно красный (советский кинозритель автоматически воспринимал флаг красным, хоть камера и не различала цветов). Ильич на набережной Москва-реки. Опять в помещении: Ильич у стола, в круге света, точно на острове, пишет, искренне забыв про кинокамеру.
Ильич с кошкой, в невероятно скупо обставленной квартире. Рядом, скрестив руки на груди, сидит Крупская, мрачная, некрасивая до последней черточки. Ильич улыбался, но в глазах не было ни намека на юмор. Кошка лежала на коленях, ей, как и всему континенту, некуда было деваться из цепких рук Ильича. Ильич молчал — энергия, которую он обычно тратил на разговор (на радость! на счастье!) уходила на кошку, которую он непреклонно гладил. Он глядел в камеру и приятно улыбался, совершая одинаковые поглаживания с неизменной силой. Еще минута съемок — и кошка не выжила бы.
Астапов безостановочно курил. Иногда он провожал взглядом пряди дыма, дрейфующие к потолку вагона. Он уже много раз видел эти фильмы и детально знал каждый кадр вплоть до мерцающих дефектов эталонной копии. Однако он никогда не уставал смотреть на Ильича: каждый кадр показывал, как надо снимать великого вождя. Ильич никогда не входил в кадр и никогда не выходил из кадра; сцена начиналась и кончалась его присутствием. Либо руки, либо тело Ильича обязательно двигались. Глядя в объектив камеры, Ильич видел зрителей.
Снаружи воздух бился о стены мчащегося вагона.
Вот самые свежие кадры: сняты осенью и сейчас лежат в Наркомпросе. Освещение плохое. Крупская все время жаловалась, что от юпитеров жарко, и никто не посмел ей перечить. Фильм был непригоден к использованию, Ильича едва видно в темноте, только глаза блестят — болезненным, а может, безумным блеском. Глаза не отрываясь смотрят на оператора, и взгляд их — словно вид через замочную скважину на совершенно иной пейзаж. Тогда Ильич, видимо, уже утратил способность к мышлению. Осталась только сила воли. Фуражка стала Ильичу велика. Крупская из экономии не покупала другую.
— Он ведь еще не умер?
Астапов не слышал, как из соседнего вагона подошел Воробьев. Астапов не мог бы сказать, сколько времени профессор смотрел фильмы, и какие мысли они у него вызвали. Было около двух часов ночи.
— Нет, Ильич жив, — сказал Астапов, обдумывая будущие интертитры. — Ильич живой. Ильич будет жить.
— У него был еще один удар, — догадался Воробьев.
— Не один. Самый последний случился вчера, и с тех пор Ильич только изредка приходит в сознание. Признаки жизни слабые. Врачи говорят, что надежды мало.
Воробьев фыркнул:
— Врачи говорят, что надежды мало, потому что им недостает воображения. Для них жизнь и смерть — противоположности, как если бы организм в конкретный момент времени мог находиться только в одном из этих состояний. Они, как древние люди, считают смерть полнейшим отрицанием человека; так называемая душа отлетает мгновенно, словно ей надо успеть на поезд. — Он помолчал. — Насколько я понимаю, вы сноситесь с Москвой по телеграфу. Пожалуйста, распорядитесь, чтобы они передавали сведения о пульсе и температуре тела Ильича.
В этот момент изображение дернулось и фильм кончился, приемная катушка завертелась, не встречая преграды, и белый свет, выплеснувшийся на экран, осветил обоих. Они поглядели друг на друга, словно впервые, и на лице Воробьева забрезжила улыбка:
— Астапово, — пробормотал он.
Московский комиссар нажал на рычажок и вставил другую бобину. Когда фильм начался, опять появился Ильич — он что-то писал в ореоле электрического света. Сочетание освещения и процесса проявки давало неожиданный эффект — темнота за пределами круга света была не абсолютно черной, но обладала видимой текстурой, наводя на мысль о чем-то древнем и органическом. Астапов знал, что это можно использовать. Порой рама важнее картины.
— Вы там были, верно? — спросил Воробьев, глядя в сторону, словно бы не желая испортить впечатление. — Примечательный, исторический момент, когда несколько дней размышлений позволили мне полностью преобразовать мою процедуру и немедленно опробовать ее на деле. Вы, конечно, понимаете, что стали свидетелем великого научного открытия.
— Тогда все было иначе, — уклончиво ответил Астапов.
Воробьев кивнул, поняв слова Астапова как упрек за ссылку на прошлое: большевики были чувствительны к самым странным вещам, в том числе — к прошлому. Он сказал:
— Наверняка в комнате больного слишком жарко. Необходимо понизить температуру до, скажем, пятнадцати градусов по Цельсию. При нынешнем состоянии субъекта падение температуры на десять градусов вряд ли причинит ему существенный дискомфорт. И еще потребуйте, чтобы прислужники погасили все свечи в комнате. В век электричества свечи — пустая трата кислорода. Нам надо повысить содержание кислорода в помещении. Велите доставить кислородные баллоны и поставить в комнате больного к нашему прибытию. И не кормить субъекта ничем, кроме процеженного бульона.
— Это продлит Ильичу жизнь?
Воробьев мотнул головой:
— От его так называемой жизни нет никакой пользы ни ему, ни, если уж на то пошло, мировому пролетариату. Эти меры надо принять ради того Ильича, который переживет прекращение биологических функций тела.
— Мы пошлем шифрованное сообщение со следующей станции, — сказал Астапов. — Все будет сделано.
Он поднялся, чтобы известить паровозную команду, но и он, и профессор стоя досмотрели фильм до конца еще раз. Астапов подумал, что плохое качество последнего фильма с Ильичом, быть может, — как раз то, что надо. В конце концов, какие-то части изображения на иконостасе тоже непросто было разглядеть. Если искусно заставить зрителя чуть-чуть напрячься, то разница между движущимися образами в кино и неподвижными образами на иконостасе станет еще меньше.