Когда он снова открыл глаза, то сказал:
— Борис Чепаловский.
Чепаловский, чью фотографию только что увидел Астапов, был лет сорока с небольшим, солидной комплекции. Фотография была не очень, даже слегка не в фокусе, с надорванным углом. Чепаловский, глядевший со страницы сквозь эти дефекты, производил впечатление чрезвычайно уверенного в себе человека. Конечно, никто никогда не замечал в нем сходства со Сталиным, но приклеить густые черные усы — и дело в шляпе. Удастся ли до завтра добыть фуражку вроде сталинской, подумал Астапов.
— Хороший человек, — торопливо сказал Левин, проявляя неосторожность. Ведь Астапов с тем же успехом мог планировать арест Чепаловского. — Он в прошлом сезоне играл в Малом, в «Заре».
Астапов еще с минуту созерцал фотографию, потом выписал адрес актера. Он встал и пошел к дверям кабинета, откуда видно было репетирующих. Они кричали друг на друга, бегали по сцене и дико размахивали ролями. Он пришел в разгар действия; но все же не мог уловить смысла их слов.
— Чрезвычайно власть социальные должен классовый учить! — воскликнула Валерия; подбородок ее гневно дрожал.
— Почему революционная который преследование крестьянство солдат? — возразил армянин. Другой актер — высокий, красивый украинец, известный комик, игравший в постановке «Ревизора» московского Художественного театра еще до войны, — встал между Валерией и армянином и примирительно сказал, хихикая:
— Движение стальной организует те может ощутить. — Четвертая участница репетиции, актриса постарше, нетерпеливо притопывала ногой. Астапов не знал, что и думать. Ему показалось, что перед ним опустилась завеса непонимания, отделив его от остального мира — он всегда знал, что такая завеса существует, и всегда боялся, что она упадет. Он глядел на актеров, пытаясь понять, навеки ли он утратил способность извлекать из слов смысл.
Потратив некоторое время на размышления, он наконец спросил:
— Это еще что такое?
Актеры прекратили репетировать и обмякли, словно их обесточили. Руки, державшие роли, бессильно опустились.
— Экспериментальный театр! — сказал Левин, подбегая к Астапову. — Эксперимент, — повторил он. Улыбка его плохо скрывала беспокойство. — Товарищ, революция установила новые общественные нормы, новую общественную реальность, которую формирует язык! Темп убыстряется; ни одно поколение за всю историю человечества не было свидетелем такого количества языковых перемен в таком разнообразии выразительных средств: газеты, плакаты, рекламные щиты, радио… Каждый день мы слышим фразы, подобных которым в мире еще не звучало, новые грамматические конструкции, обозначающие новые общественные понятия. Жизненно важно, чтобы люди Страны Советов выработали новый язык, свободный от буржуазной ограниченности. Задача революционного театра — стать во главе этого движения. Мы хотим подготовить нашу аудиторию к преобразованиям, используя новаторские театральные приемы.
Актеры внимательно слушали режиссера. Они стояли на краю сцены и наблюдали. У Астапова на миг возникло ощущение, что они предвидели его реакцию, и что речь Левина была подготовлена заранее. Он заметил, что кто-то направил луч прожектора на дверь режиссерского кабинета, точно в то место, где он сейчас стоял.
— Новаторские приемы, — повторил Астапов. — Например?
— Какофония! — радостно сказал Левин. — Источник информации для масс, шум новостей: слова, слова, слова, они сталкиваются между собой. Еще в постановке используются фотографические и синематографические изображения, которые проецируются над головами актеров.
— Но слова пьесы совершенно бессмысленны.
— Именно!
— Что?
— Мы смешали слова случайным образом. Вырезали их из сегодняшней газеты, положили в коробку из-под конфет, потом вытаскивали по одному и подклеивали в текст!
Астапов печально покачал головой, думая о столь расточительно уничтоженной газете.
— Зачем же вы это сделали?
— Чтобы обновить наш язык! Товарищ, Октябрю уже четыре года. Поступь рабочих слабеет. Актеры распустились. Мы больше не слушаем революцию. Когда вожди Партии обращаются к массам с речью, мы их уже не слышим и не понимаем. — Левин покраснел, на лбу проступили жемчужины пота. Астапов, однако, сомневался в его искренности. — Создав пьесу из слов, расположенных в случайном порядке, допустив хаос в наш театр, мы вновь завладеваем вниманием пролетариата.
— Но где же смысл?
— Смысл? Да мы утопаем в смыслах! — Левин увидел тревогу на лице Астапова, но был уже не в силах остановиться. — Товарищ Астапов, нас ежедневно бомбардируют тысячи сообщений — они в газетах, они окружают нас, они летят на электромагнитных волнах! Это какофония ощущений! Мы передаем языком театра состояние человека, вынужденного фильтровать такое изобилие. Каждый зритель сможет найти собственный смысл в случайных сочетаниях переставленных нами слов.
— А если этот смысл окажется контрреволюционным? — гневно спросил Астапов.
— Контрреволюционным? — Левин удивленно заморгал.
— Или насмешкой. Или сатирой. Что если зрители намеренно выберут контрреволюционный смысл? Вы что, не видите, что утеряли контроль над сюжетом? Это анти сюжет. То, что вы тут представляете, может означать что угодно! А вдруг зрители будут смеяться!
Астапов прошествовал на сцену, чтобы подоходчивее объяснить актерам свое решение — они, в отличие от Левина, хоть как-то заботились о своей карьере. Левинская пьеса — не единственное художественное начинание, запрещенное Астаповым за последний месяц: похоже, что голод, холод и удлиняющиеся весенние дни массово сводят с ума художников и артистов. Манифесты художественных групп плодились так быстро, что Астапов не успевал бы их читать, даже если бы и хотел. Астапов не испытывал угрызений совести, запрещая неподходящие произведения искусства. Гораздо труднее обеспечить появление подходящих. На художников-одиночек нельзя полагаться — в особенности на идиотов-индивидуалистов, вроде Елены Богдановой и Федора Левина, которые, как бы они ни спорили с этим, все-таки отрицали логику истории. Чтобы революция была победоносна, чтобы изменить ход человеческой мысли, надо научиться извлекать смысл из хаоса истории. Главная задача просвещения — создать сюжет, памятник для будущего. Твердой рукой высечь его из бесформенной, тупой глыбы русской культуры, ее мифов, религии, народной мудрости. Астапов уже много лет трудился над этим; запретить дурацкую левинскую пьеску было плевым делом.
Астапов смутно сознавал, что свет прожектора следует за ним.
— Забудьте об этом, — объявил он. — Постановка отменяется. Ничего подобного никогда не разрешат. Это абсолютно исключено. — Астапов указал на Левина. — Если вы хоть что-то соображаете, вы никогда не подадите эту пьесу в Наркомпрос. Иначе можете лишиться театра.
Казалось, ни Левина, ни актеров не удивило выступление Астапова. Они смотрели под ноги, как нашалившие школьники.
— Надеюсь, вы должным образом избавитесь от этих текстов, — сказал Астапов. — Я хочу сказать, что их надо сжечь. А кстати, откуда вы их взяли? Из чего вырезали?
— Из сегодняшних «Известий», — ответил Левин.
— «Известия», — пробормотал Астапов.
— Речь товарища Сталина перед профсоюзом сталепрокатчиков… Мы хотели как лучше…
Астапову показалось, что его кто-то дергает за рукав, словно к рукаву привязана веревочка. Он отмахнулся от этого ощущения — на рукаве ничего не было. Он задумался, не подвергся ли только что испытанию, и победил ли он в этом испытании, или проиграл.
— Тексты сжечь, — повторил Астапов. — А еще лучше — разорвите их и сложите все слова в первоначальном порядке.
Он вовсе не шутил и не иронизировал: именно этого ему действительно хотелось бы. Он сердито вышел из театра; но призрак его отстал на несколько шагов, слушая звуки аплодисментов.