Под это внезапное волнение и гром «Марсельезы», которую оркестр еще продолжал играть, но которой люди подпевали уже слабее, голова аристократа скатилась в корзину. На кончике доски остался висеть только его подрубленный, давно не пудренный парик. Зацепился.
Когда треугольный тяжелый нож поехал назад, вверх, а подручные палача начали отвязывать обезглавленное тело, один из них заметил этот забрызганный кровью нечесаный парик и одним пальцем, как какую-то отвратительную дохлую тварь, столкнул вслед за скатившейся в корзину головой.
От волнения, на время отвлекшего внимание полиции, как мундирной, так и тайной, выиграли до сих пор кое-как скрывавшие свое противоестественное влечение к смерти зрители, находившиеся вблизи от гильотины. То, что раньше было у них потаенным, спрятанным в нечистом блеске глаз, в движениях уголков рта, теперь раскрылось полностью в сладко-подавленных стонах, полупьяных выкриках и жадном желании видеть чужие страдания.
— О… Мадонна! — услыхал Наполеоне совсем рядом знакомое восклицание, выдававшее итальянское происхождение того, у кого оно вырвалось. Здесь и сейчас в этом проявлении восторга было что-то болезненно-непристойное.
Повернувшись, он увидел немолодую пару, стоявшую в обнимку и смотрящую друг на друга с выражением горячего обещания и наглого требования.
И, не успев отвести взгляд от этой противной пары, этого странного экзотического цветка человеческих инстинктов, расцветшего только в кровавом болоте и помоях цивилизованной и загнившей дикости, он услыхал страстный зубовный скрежет. Это выражал свои мерзкие эмоции широкоплечий парень с носом, похожим на клюв аиста, и с желтоватыми белками. Это был типичный лотарингский крестьянин, уже давно испорченный бурной парижской жизнью, но еще не совсем забывший свой родной диалект. Главным образом он вспоминал его, ругаясь:
— Ах, йот![208] Сакррра-менто!..
Парень произнес последнее слово медленно и хрипло, с раскатистым «р», став при этом похожим на леопарда, грызущего окровавленную овечью тушу…
Был там еще и молодой человек с помятым лицом, который слюняво целовался с толстой краснощекой женщиной с подкрашенными голубым глазами и в санкюлотском колпаке на плохо подстриженных жидких волосах. Оба, видимо, были опустившимися людьми из уголовного мира, уже давно растерявшими силы от пьянства и разгульного образа жизни. Лишь кровавые сцены, пожары и вид страдания могли еще пробудить в них отзвук потерянной способности наслаждаться.
Как от дурного запаха, Наполеоне Буонапарте отвернул свою голову на короткой шее и наморщил гордый римский нос. Он невольно вспомнил покойного отца, который особыми словечками и жестикуляцией передавал Летиции, его матери, что он видел за границей, у испанцев.
Его отец Карло Марио часто ездил на Пиренейский полуостров. Там, кстати, он заболел и умер… Как-то, возвратившись из поездки, отец описывал матери корриду в Сан-Себастьяне. Он рассказывал об этом больше намеками и жестами, чем словами, будучи уверен, что малышня в его доме ничегошеньки не поймет из этого рассказа. И, как все взрослые, он ошибался, недооценивая острый слух и зрение малышей. Отец рассказывал, как откормленные испанские матроны с высокими украшенными цветами прическами под косынками с бахромой визжали, когда борьба с быком достигала своего кровавого апогея, визжали гораздо восторженнее, чем у себя в спальне, где предавались ласкам с мужьями или любовниками; визжали, как изголодавшиеся по мужчинам соломенные вдовы после войны… С философской улыбочкой отец, который сам любил и умел наслаждаться жизнью, добавлял, что подобные нездоровые сцены показывают, что жестокость вызывает сексуальное влечение.
И вот здесь, вокруг этой французской «машины справедливости» скупые слова отца и его игривые полунамеки воспринимались по-новому, обретя столь красочную иллюстрацию. Сладострастный шепот и кровожадное чмоканье никак не хотели прекращаться:
— Ты придешь ко мне?
— Сердце мое! Конечно!
— Я буду твоим псом!
— Нет, моим господином… Мучай меня! Не щади!
— Я тебя проглочу! Я тебя растерзаю!
— Ты, ты — мой убийца!
— Моя шлюха!
2
Неожиданно бравурная музыка прервалась. Сладострастный шепот тут же прекратился. Все затаили дыхание и повернули взволнованные лица в одну сторону. Лишь отдельные голоса вырывались из воцарившейся напряженной тишины, как звуки лопающихся натянутых струн. Потом послышался шепот:
— Они, они, они…
По живому переулку между двумя рядами вооруженных гвардейцев медленно ехали три колесницы позора, похожие на ту, которая только что опустела после обезглавливания незамеченно прозревшего аристократа. Издалека драные платья, бледные лица и подрубленные сзади седые, черные и русые шевелюры на головах, которые должны были вот-вот отделиться от плеч, казались заплатами на траурной черноте колесниц.
Как только гильотина с ее высоким и пустым окном выросла перед затуманенными глазами осужденных, люди, наполнявшие первую колесницу, грянули песню единым многоголосым хором, заставляя вспомнить о мычании телят, почуявших близость бойни. С одним существенным отличием — телята мычат из-за инстинктивного страха, а храбрые жирондисты запели громко, во весь голос, чтобы подбодрить себя и своих товарищей в следующих колесницах, откуда «машина правосудия» еще не была видна во всем своем блеске. Тут же эта преувеличенно бодрая песня зажгла сердца сидевших во второй повозке и, как пламя, перекинулась на третью…
Теперь уже осужденные из всех трех повозок пели как один. И все вместе, будто сговорившись, особенно налегали на те строки «Марсельезы», которые могли бы сейчас, во время этой безжалостной бойни, быть истолкованы не только как призыв к борьбе просто с каким-то «кровожадным врагом» — прусским или роялистским, — но даже к борьбе с теми «врагами народа», которые сейчас, с Маратом во главе, прочно сидели в клубе якобинцев и творили злодеяния хуже всяких пруссаков и роялистов, осуществляя самый свирепый террор и вырезая посланцев того самого народа, чьи интересы якобы защищали:
Контр ну, де ла тирание
Л’этандар санглан э-левэ…
Против нас пламенем поднялось
Кровавое знамя тирании!
Вы не слышите в громе боя
Рева разъяренного врага?
Он идет на нас,
Чтобы задушить всех от мала и до велика…
Странное дело! Песню, которую только что с таким пылом пели судьи и их сторонники, с таким же, а пожалуй, даже с намного большим пылом пели теперь те, кто были ими осуждены и приговорены к смерти. Это выглядело как кровавый плевок в лицо террористическому правосудию. Как будто это не они, осужденные, были здесь опасными и побежденными злодеями, которых привезли сюда с обритыми затылками и связанными руками.
От такого мужества, от почти издевательского требования настоящего правосудия стоявший вокруг плебс растерялся. Казалось, даже державшие длинные ружья руки недисциплинированных гвардейцев как-то ослабели. Прежде ровные, как струны, ряды штыков с маленькими флажками развалились в беспорядке. Только что бывшие веселыми лица, всплывающие тут и там на поверхности этого людского моря, помрачнели. Хриплый ропот стал нарастать, как далекий гром. Отовсюду стали раздаваться рычащие или визгливые голоса. Они кричали, что это чересчур! Да, это немного чересчур, граждане!.. За один раз так много людей? Народных избранников?.. Граждане, это позор для Франции! Ведь это не ягнята!.. Даже толстая накрашенная девка в красном колпаке, которая только что так яростно лизалась со своим опустившимся любовником, даже она очнулась от приступа плотской страсти, и ее заплывшие глазки злобно впились в любовника:
— Ты! Их всех?.. Всех их сейчас… Скажи! Ты!..
Фукье-Тенвиль, стоявший на помосте гильотины, выпучил под очками свои колючие глаза, а его сросшиеся на переносице брови кругло поднялись, став похожими на дугу. Тюремные жандармы вокруг него, как и агенты тайной полиции в гражданском, нарушая дисциплину, принялись перемигиваться и шушукаться между собой. Они не знали, что делать, как остановить этот протест, песней вырывавшийся из такого множества приговоренных глоток. Обреченным связали руки, обрили затылки. Их шеи были открыты до самых лопаток, потому что камзолы были разорваны… Но про их рты забыли. Как теперь было заткнуть такое множество ртов одновременно? Чем еще их можно было наказать? Чем еще напугать? Ведь хуже обезглавливания с ними уже ничего не могло случиться…