Но тут же это самовлюбленное удовлетворение перешло в горечь. Ему начало казаться, что это какое-то глумление. Такое же самое глумление, как и прежде, но уже с противоположной стороны. Ведь он, этот грубый и умный арендатор, хорошо знает Эстерку. И знает: если она что-то вбила в свою красивую головку, это трудно оттуда выбить, потому что Эстер так же упряма, как ее отец… Так что же он, этот арендатор, берется тут советовать? Это все только для виду, для приличия. Он небось собирается заехать сюда ненадолго и потому-то и хочет заранее реабилитироваться, чтобы иметь возможность посмотреть в глаза бывшему учителю своей дочери. А если не прямо в глаза, то хотя бы искоса. В этой якобы уступке затаилось издевательское хихиканье: «Ну, бери ее, меламедишка! Тебе ведь говорят: «Бери ее…» Так что же ты не берешь? Ах, не можешь? Ну, тогда я тоже не могу. Я сделал все возможное. Ты же видишь!»
Подвигнуть Эстерку освободиться от обета с помощью трех богобоязненных евреев было не легче, чем заставить его, разбогатевшего арендатора, раздать все свое богатство на благотворительность. Эстерка считает свой обет за большое сокровище, которое незнамо сколько стоит. И она от него не отступится! Ни гроша не уступит из этого сокровища ради бедных сердец. Она свыклась со своей безумной мыслью, что ее покойный муженек что-то такое ей сделает, если она выйдет замуж до того, как Алтерка достигнет возраста бар мицвы. Эта мысль стала частью ее существа. Ведь он, Йосеф Шик, уже пробовал однажды бороться с этим ее диким капризом. Собрался с силами и несколько дней подряд не появлялся в ее доме. Разве это помогло? Беспокойство, как рассказывала сама Эстерка, напало на нее уже на второй день. На третий она плакала и посылала к нему людей. Потом, когда он все-таки не пришел, нарядилась в свои лучшие платья и сама приехала к нему в аптеку. Она покупала лекарства и вещи, которые в ее хозяйстве совсем не были нужны. Потом, воспользовавшись минутой, когда в аптеке никого не было, хорошенько выговорила ему: мол, как это так? Еще до того, как они поженились, он уже разыгрывает роль мучителя? Это была когда-то роль Менди, дай ему Боже светлого рая. Но он? Он? Как он может так себя вести?
Йосеф сдался и возвратился назад влюбленный и какой-то сладостно пришибленный. И в тот же вечер все началось сначала. И сейчас снова начнется. Вот сейчас.
И действительно, все «началось» еще до того, как приступ скрытого гнева Йосефа по поводу письма Мордехая Леплера прошел. С щемящим сердцем он уселся в низкое кресло с высокими резными подлокотниками. Она приблизилась. Ей хотелось свежей крови, как сфинксу из той трагедии Софокла, которую они читали вместе.
Эстерка плавно приблизилась к нему, ее холодные глаза словно смотрели внутрь себя. Высокая, как башня, матово-черная прическа была едва прикрыта маленькой косынкой с серебряными точечками. Короткий домашний бархатный жакет без рукавов был сильно заужен в талии. Его полы свободно опускались на ее длинное атласное платье. Жакет был в полоску — одна полоска под цвет ее волос — черная, другая — серебристая, а однотонное платье было серебристым, как круглые точечки на косынке. Завершалось это домашнее одеяние маленькими бархатными туфельками черного цвета, с вышитыми белыми цветочками. В широком неровном круге тени, которую платье отбрасывало на ковер, туфельки казались гораздо меньше, чем были на самом деле. Это смешение благородных матово-черных и серебристых тонов укрывало, как кожура — спелый плод, ее высокую царственную фигуру, полную строгости еврейской матери и игривости красавицы, привыкшей восхищать даже в состоянии, когда другие женщины выглядят отталкивающими — когда они неухожены, подавлены, раздражены… Вместе с легким ветерком, который поднимали текучие складки ее платья, от нее распространялся запах духов. Йосеф знал, что их посылает своей невестке реб Нота Ноткин. Эти духи были в моде в Петербурге. Сама императрица Екатерина пользовалась ими на старости лет. Это был гелиотроп — аромат, чересчур тяжелый для молодой женщины. Но ей, Эстерке, шло и это. Даже придавало особую пикантность ее ослепительной красоте, как и все, что бы она ни надела на себя, как и любое выражение ее лица и ее капризы.
Плавно подойдя к Йосефу, она одной рукой забрала у него письмо отца, а другую, как голубиное крыло, опустила на его голову, на то самое место, где когда-то росла густая русая шевелюра «берлинчика» и где теперь была бледная лысина. Это была словно с неба упавшая ласка. Сейчас она произвела более сильное впечатление, чем иной раз, когда Эстерка была доброжелательна и сердечна. Может быть, потому, что на сей раз она делала это с согласия отца, ее нежность подкреплялась его письмом…
Йосеф уже собрался было убрать свою лысину из-под ее ладони, чтобы не принимать эту подачку, но ее теплое прикосновение, вид ее платья и дурманящий запах духов сразу же слились в одно безмолвное обещание, что все будет хорошо, что она принадлежит ему и даже на самом деле уже его. Ему только не надо отчаиваться. Он должен верить, просто верить…
И он поверил. Из его лысой головы старого холостяка легким облачком улетучились воспоминания обо всем его прежнем любовном опыте. Одной отяжелевшей рукой он обнял ее мягкий бок, и нежная гладкость ткани и живая непокорность юного тела слились в одно сплошное наслаждение. Как будто его рука множеством крохотных ртов впитывала теплоту и женственность ее чудесного бедра. Сама Эстерка, казалось, на мгновение заколебалась. Казалось, вот сейчас она усядется к нему на колени, обнимет за шею… Но именно в этот момент молчаливого взаимопонимания произошло то, что всегда: в ее мягком, податливом бедре напрягся один жесткий мускул, потом второй, и ее стройная нога стала мраморной колонной. Это было сильное женское тело, сопротивлявшееся каждой излишней ласке. Ее рука, лежавшая на его лысине, соскользнула, уперлась ему в плечо и принялась отталкивать его от себя. Йосеф поднял затуманившиеся глаза и полностью пришел в себя.
3
Синие глаза смотрели на него из-под густых бровей с какой-то холодной жалостью. Казалось, она видела перед собой некогда состоятельного человека, вынужденного теперь просить милостыню. Глаза Эстерки сразу же напомнили Йосефу глаза ее отца, реб Мордехая, когда тот выгонял его из своего дома в Лепеле. Это воспоминание придало Йосефу сил, он вскочил и смерил Эстерку гневным взглядом, как врага. Но выражение ее лица ничуть не изменилось. Она смотрела на него все с тем же холодным сожалением.
Ощерившись, он схватил ее за предплечья. Гладкость ткани ее рукавов еще больше раздразнила его. Если бы у Йосефа были острые когти, как у хищного зверя, он вонзил бы их глубоко в ее плоть. Он бы прокусил ткань. Не пожалел бы.
— Постоянно, а? Постоянно… — хрипло и безо всякой связи прорычал он. — Значит, постоянно мучиться? Как самый большой враг? Ты, ты!..
— Оставь! — слегка скривилась Эстерка и медленно освободилась из его объятий. — Тебе обязательно надо, чтобы Кройндл увидала у меня на руках синяки? Хорошо же это будет выглядеть…
— Ах, Кройндл! — сказал он тише, но еще ядовитее. — Кройндл!.. Либо Алтерка, либо Кройндл. Они скажут, они увидят. А что ты скажешь? И что я скажу?..
— Ты говоришь глупости! — сказала она и отступила на пару шагов. — И я тебя не мучаю. Ты сам себя мучаешь.
— Просто не хочешь признаваться, — прошептал он сквозь зубы. — Ты мучаешь меня за свои потерянные дни и ночи; за то, что обнимаешь свою пуховую подушку, а не мужчину, который тебя любит. Ты мучаешь меня за гнусные поступки твоего отца, за то, что он когда-то тебя продал; за твою несчастную жизнь с тем, кому он тебя он продал. Ты мучаешь меня за то, что я не выкрал тебя через окно, как написано в глупых романах, которых ты когда-то начиталась. И это понемногу вошло в твою кровь, стало твоей второй натурой: играть с огнем и держать при этом наготове ведро с водой: Кройндл, Алтерку…
Говоря так хриплым от страсти голосом, он приближался к ней угрожающими шажками, как зверь, готовящийся к прыжку. Она заметила это и отступила за мягкое кресло с высокими подлокотниками, как будто за крепостную стену. Она не сводила с него глаз и ничего не отвечала. Собственно, ей нечего было ответить. Почти все его гневные слова попали точно в цель.