Не знаю, как элегантно обращаться с этой бутылкой. Придется импровизировать. Их взгляды загипнотизированы крутящейся по оси, в моих руках на бутылке, в шрифте черных закорючек с кляксой этикеткой. Притворяются, что пустое, но вот, и в словах начинает чувствоваться натянутость, реплики забываются, видно, как молчание завоевывает свою безапелляционную, доминантную роль, попеременное их моргание принадлежит этой этикетке, а значит и мне. На секунду становится смешно. Неужели настолько сильно вожделение этого обещания. Как будто весь прошлый разговор лишь репетиция. И пока почти прозрачная жидкость, заикаясь, наполняет первый бокал, разговор как будто возвращается на положенное свое место. И разговор этот тем гуще и живее, чем больше вина оказывается налито. Мне в какой-то момент даже не хочется останавливаться, может ли быть такое, что их болтовня обратно пропорционально сухости дна разгорячится до уровня записи на перемотке, где с трудом удасться уловить пару звонких гласных. Но эти эксперименты, наверно, лучше приберечь до другого момента. И почему меня опять несет в эту сторону странных рассуждений? Неужели на меня так сказывается расставание с Настей? Никогда не думал, что она занимает так много места у меня внутри.
Ополовиненную бутылку вина оставляю на столе, чтобы они сами могли ей распоряжаться. Иллюзорная власть осозналась мгновением и прошла (или это я поскорее попытался от нее избавиться?). Не знаю. Надо допросить у Пети оставшиеся чай, салат, шашлык и что-то там было еще. А, дорадо и сибас, точно. Вроде все.
Барная стойка не обновлялась, все также блестяще пуста. Ожидание беспокоит, что заставляет взбежать за уже груженым подносом. Привитая опытом осторожность сберегает до женского вопроса у мойки: «много там еще гостей?», на который, не думая, «Мммм не знаю, а здесь еще пару столов». С тенью в ресницах грусти только что, наверно с трудом, вставшая дама оседает под шум бьющейся воды. На задворках моих к ней жалость. Это чувство я от себя быстро отбрасываю.
__________________
Колокольчик не звонил и блюд нет. Но официантская доля обязывает подойти. Стараюсь быть незаметным для них, скользить на периферии их радаров, слабая пульсирующая точка в зеленом фартуке. В это хотелось верить. Но мужской оклик отрывает.
– Александр, а когда нам остальное принесут? Долго еще ждать? – в его взгляде нет прошлых вопрошаний – осуждение. Даже не осуждение, а этот момент до, мгновение до, секунда до, просто до, до? … Лихорадочный поиск правильного ответа. Лучшим представляется броситься отсюда прочь – вспышка сбоку, – короткий импульс, исчезнувший с морганием. Ответ как выбор.
– Эммм, сейчас узнаю у шеф-повара.
– Умница, давай быстренько сходи и узнай, а потом принеси нам наш заказ.
Его обращение поднимает внутри волну возмущения. Надо ответить, надо, надо. Но мои губы сжаты. Гнев не дошел даже до горла, не заразил, не прошелся и не захватил током мои руки, пальцы, язык и тело. В перекрестии его взгляда – тупой нарратив, нарратив, который зиждется на первобытном, на пездах вокруг, на потребностях, где вопрос еды сейчас стоит отдельным столбом.
Жужащий жжжжж звук сверху – лампочки отстукивают чечетку, свет, надрываясь, меркнет, в глазах – попеременно черный, такой естественный в слепоте черный, тот самый черный, что без отчаяния ловится под крепко закрытыми в утробе веками, после него восприятие цвета в акварели опускается до пародии. Но наш зрительный контакт, кажется, спаян и его не разорвать подобными глупостям. Ход секундной стрелки замирает и тянется. На противостоящей ко мне стене вскрывается трещина, расширяется, растет корнями, заставляет задрожать картину в углу, начинает ее раскачивать маятником, создавая как будто бы иллюзию (иллюзию ли?) движения изображенной на ней девушки: встает сидящая за столиком в недорисованной комнате, тянет с плеча бретельку бежевого в цветах платья, роняет его рукав полукругом своего плеча, оголяя левую до локтя руку, обнажая грудь с тёмного оттенка ореолом и как будто бы от того же холода, что сквозняком тянет из-за разлома стены, отвердевший аккуратный сосок… Трещины захватывают зал, обои рвутся с грохочущим треском, писком трескаются кирпичики, из-за поднявшейся пыли становится сложно дышать, но дыра, что растет в стене, спасает. Уже хочется, чтобы она раскрывалась быстрее и первобытный ужас внутри внизу сменяется примирительным довольством. За ней открывается нереальный для этого места пейзаж – заснеженное плато, ветер несет первые оттуда снежинки, колют и тают почти слезами. Эпицентр – прямо напротив. Это вершина пирамиды, от которой по диаметру отламываются куски. Кусками – окна, столбы и люди. Пока складываются мусором на полу, жизнь на них не прекращается, можно уловить движение ног в стекле на том куске паззла, что с окном на улицу, на другом – Аня оборачивается и обращается к кому-то. Кажется, это меня она хочет о чем-то попросить, но ее голос, остающийся элементом уже другого мира, не достигает моих ушей. Пошлая реальность рушится (или она просто меняет так кожу). Вот уже начал отваливаться пол. Разрозненные, бесформенные, плоские, почти двухмерные пиксели улетают куда-то… в расщелину. В расщелину этой новой реальности. Здесь холодно, зыбко, страшно, но также одиноко, как раньше. Взгляд. Только его взгляд остается со мной. Его взгляд, он сам и вся наша компания, все мы оказываемся на занесенном снегом плато, они сидят на тех же дивана, пьют то же вино, а мы с ним все также на друг друга смотрим. Разрешая момент, что можно сделать? Уступить, послушаться, заняться подотчетное место или попытаться предъявить что-то за себя?
Внутренняя борьба длится почти мгновение, после чего в голове остается одно слово – «уступить». С этой мыслью мир кубиками начинает возвращаться на свое место, а окружающая пустота, кажется, заступает в нутро. И холод этот со снежинками носится уже от сердца к правому-левому легкому, замораживает их, выключая чувства, набрасывает головокружение, которое ты начинаешь лихорадочно гасить мыслями. И нет никакой разницы мысли о чем. Хоть что-то, чтобы наполнить себя… туда летят первые родившиеся слова и старые воспоминания, и чем дольше эта пустота держится во мне, тем на большую жертву я согласен. Согласен делиться самым сокровенным, согласен уступить все… почти все… лишь бы этот холод ушел…
– Молодой человек, вы долго тут стоять будете? Принесите нам уже наш заказ.
Я даже рад этому грубому (?) ко мне обращению. Резкость заставляет среагировать скорее и вытаскивает сознание на поверхность. А может, все-таки, нормальным это никогда и не было, а стало таковым вот только что, когда я не нашелся, что ответить там, на плато? Эти мысли догоняют на полпути к стойке и замедляют движение ног. И этот внешне неизменившийся мир грозит теперь поменяться внутри с чужой подачи. Я должен переиграть эпизод, чтобы не застрять в нем. Жизнь представляется вечной борьбой с другими, готовые драться множества проповедниками пытаются протолкать свою правду дальше, политики же, свободные в этом, размножают через медиа длань, и насколько некоторые из них представляются низкими, если позволяют себе казнить за возгласы снизу. Такое поведение – лишняя демонстрация природы политического, оставшейся по сути близкой к первобытному уровню, но с билбордов без скромности кричащая о своей духовности. И превозношение без критики национальных героев кажется продуктом самой власти, желающей дать себе возможность дышать, внушая что сопутствующая потеря – это норма, это и изнасилованная сестра другого – типо норма, убитый дедушка, взрастивший в одиночку внука – тоже норма, взорванные спящими в постелях тысячи – норма. Каждый, как один, стремится стать идолом, пусть маленьким, пусть хотя бы сыну. Но потеряв предохранители, не взрастив их, мы рождаем в политическом поле очередную одурманенную мессию, для которой сопутствующие потери не просто даже норма, а доказательства, отметки, свидетельства необходимого для высокого поста решений величия. Вот так нам и внушается, что человек разумен и рационален, что мы давно оторвались от своего животного прошлого. А чтобы статься цивилизованным можно замаскировать себя очками и отбеленными зубами, превратиться в сноба, градуируя в ординарии, меняя, по прихоти, произношение. Инстинкты пытаемся подменить словесной аббревиатурой. Политики срастаются с маркетологами, продают медийные нам свои товары, в которых глупо искать полярность правды/лжи. Медиа себя кладет нам в рот и мы эту еду охотно жрем, чтобы позже посчитать на выходе своей. Мол, не-не, это мое мнение, я сам так всегда думал. Манипуляция на всех уровнях