– А?, – всегда подъоглушенная водой, – Кого? Официанта? Видела. Только что заходил. В зале наверное.
– Нет его там, – за секундным ступором, снизившим скорость и тембр голосом, – Давай увидишь его, пусть на баре меня подождет. Мне там помощь нужна.
– Хорошо, Насть, – безэмоционально, возвращаясь к своим прямым обязанностям, за которые получает деньги. Каждая к тому возвращается.
Рубит мясо кухонными топориком. Волосы выбились редко из-под белого колпака, один упорно лезет в глаз – что-то из разряда привычного. Но промазав следующим своим ударом по куску, раздосадовавшись, этот локон видит другим: серьезная помеха, что не дает ей «нормально работать», замирает: руки на стол, топор не сильно в бок от деревянной доски, перчатки снимает: указательным и средними пальчиками заправляет выбившиеся волосы на место. Так успокаивается. Цикл в порядке обратном повторяется. Теперь почти уверена, что работа идет лучше: куски ровнее, удары – точно, и даже настроение как-то качественней. На оставшейся трети бывшего живым материала чувствует, как волосы опять лезут наружу, напрягается тем, ускоряется. Без замахов, сильно – последние удары ее. Закончив, зрит с секунду, подогреваемая эгом чувством, на проделанную работу. Нравится.
Линия повествования выходит из ее тела, отъезжает на расстояние, теперь смотрим на нее сзади, на согнутую в шее, по рукам понимаем, что порезанное складывает, будто пытаясь восстановить ее в прежнюю форму, в большую тарелку, заранее поставленную сбоку от места сепарации. Секунда и развернута к нам лицом, искореженным, не своим родным – не Катиным, – с черными прожилками, раскуроченным ртом, устремляется к нам, будто съесть, укусить хочет… между нами метр…
А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А
…просыпаюсь с до боли бьющимся в груди сердцем, на лбу испарина, дыхание сбито, первые мгновения даже не пойму, где нахожусь: одна темнота вокруг, но медленно в сознание вступают подробности, услужливо предоставляются по частям, из уже вчерашнего дня, будто токмо укладывался спать… Глубокое дыхание и воспоминания постепенно приводят меня в мою рабочую, функциональную норму, даже расслабиться удается, но вернуться на подушку желания не появляется.
Сижу, по торс оголенный, со скопившемся на животе жиром, ногами под одеялом, руки веревками висят, в диссонансе. Одна минута тянется сейчас часом, мысли цельными предложениями сменяют в голове друг друга, но без какой-либо конкретики, за любую из них можно ухватиться – попробовать поймать равномерность, логичность своего сущего, – но до того не опускаюсь: пусть мчатся себе. Сосредотачиваюсь на дыхании своем, сердцебиении, что сразу помогает несколько упорядочить мыслепоток: проявляет перед внутренним взором четкую, в полуглянцевых красках фотографию из приснившегося кошмара, где я в теле Кати – девушки, зацепившей меня своими волосами – потел, резал, трудился, пытаюсь возвратиться в тот момент, когда был ею… и фантазм этот как если бы облепил разум: губы уже кажутся не своими, провожу по ним пальцами правой руки – не мои – ее – закусываю, чтобы почувствовать их вкус. Нравится. Рука опускается на торс, к ней присоединяется и другая тоже, гладят по нежной коже, по грудям, левую сжимаю в ладони, кажется маленькой. Одного про себя замечания про размер своей же груди хватило, чтобы разрушить желанный плен этого фантазма. Рушится неровными геометрическими фигурами: квадратами, трапециями, пентагонами, гексагонами, кругами… и ничего… занимает свое законное место в сознании. И с этого момента окончательно прихожу в себя: мысли – артефактами, в сознании висит легкий, теряющий четкость налет ото сна, с этим своим богатством встаю с кровати, разыскиваю слепыми от темноты глазами спортивные штаны, в которых обычно хожу дома. Много времени это не занимает: левая ступня при втором идентификационном поступе чувствует под собой таффет, за которым наклоняюсь и цвет которого пока неразличим для меня – серый подкрашен сумерками в #596D87, – потому, не садясь, натягиваю на себя поменявшие градиент штаны.
Новыми мне не кажутся, такое открытие испугало бы меня, заставило бы – опять – снова? – засомневаться в оригинальности реального, но психика, кажется, не решается гипотезу эту очертить, может оберегает?
И даже это примечание больше гипотетической ремаркой, не выговоренной, а пронесшаяся, составленная не мною, по самой окраине разума. Но если бы приметил это сам, то был бы осторожней, понял бы, что то дом, – не психика – меня спасает, его теплой утробой стены.
Подготовленный к показу низ вселяет в меня бодрость, уверенность – чувства одного спектра, – вытягивают за собой грудь, торс, жир на котором равномерно распределился по участкам на поясе, бедрах, животе, рождается желание таким и выйти в общий коридор, лишний раз лот – себя – на аукционе продемонстрировать, вызреть желания им обладать, для каждого в своем, часто перемежающемся, статусе, спросу этому дать эго подразнить, чтобы, отринув «ерунду» эту, двинуться в одиночку дальше, убеждая себя, что не имеет значения. Импульсу Эга подчиняюсь: на носочках проследую вдоль посеребристой от луны стены до двери, кою удается открыть, на, примерно, 17% повернув круглую ручку влево, оттягивая таким образом металлический язычок из высверленного, древесного гнезда. На пути преград не осталось, кроме до слепого пятна черного, выделяющегося прямо у входной двери. Чернота эта воспринимается физическим объектом (субъектом?), который я аккуратно обхожу, намереваясь пройти на кухню. Здесь, со мной вместе, гуляет сквозняк, источник которого предположением – окно на кухне, – от него встают волосы на груди, заставляя жалеть, что отказался от футболки. Поворот на кухню подсвечен тем же серебром, что и стена в моей комнате, в шаге от того, чтобы не выразить гласно благодарность Луне, заботливо подсвечивающей мне нужные (и важные) участки дороги. Вступив в рукав общего коридора, ведущего к кухне, сам освещен Луною, превращаюсь в существо из акварели, того, что ближе к выемке #ffffff в палитре, но лунная краска на мне висит всего метр, затем, не меняя угла наклона, сползает, замещаясь тенями кухни-куба, в которых остаюсь стоять. Сползаю под царапание ножек по плитке на стул, до того спинкой изогнутой прижатый к столу вплотную, и тревога, со звуком, кажущимся мне в дверь каждого соседа выдохом, формирующаяся, облекается в для печати оригинал, когда на стул опускаю задницу: уже сама сидушка скрипит под весом, делая уже виновным за возможное пробуждение соседей, но я только усугубляю виновность, подвигая стул на удобное к столу расстояние.
…И мир Роршаха полнится подобными, сокрытыми от витринного, простого, понятийного мира жертвами, изначально запрограммированными, теми же детьми, пытка чья не ограничилась эпизодами только-детства, что себя, и тем наслаждаясь впредь, мучают, живут во следах наказания, а по итогу, оказавшись на винтами в пол, с омоченной головой, вкрученном стуле, обратят, благодаря, свое последнее слово к Богу. И в кого тогда превращается этот Бог, если есть? В маске отец, Отчим, что гладит по ножке чуть ниже трусиков, параллельно за конфетку выпрашивая обещания – прийти к нему причаститься, – но ночью, пока «непослушные» спят…
Какое-то время, не шевелясь, прислушиваюсь – несколько коротких бабушкиных скрипов из Жениной комнаты, в которых угадывается разрезающий воздух звук выброшенной на край кровати конечности, деревья, растущие в упор к окну кухни, что-то листьями мне говорят, но их шепот, столь с детства любимый, оставляю фоном, – из Машиной комнаты несется сопряженная с легким свистом по половице тишина, – и, не найдя поводов для перестройки себя в титульную, вечно жизнерадостную, для других, форму, успокаиваюсь, принимаюсь выискивать по столу что-нибудь, что съесть можно. Глаза, а за ними руки, лезут в миниатюрную плетенную корзинку в углу, в которой под шуршание одинаковых в тени фантиков обнаруживаю печеньки и разломанные, по двум упаковкам, плитки шоколада, размельчаю до квадратов уже надломленное, эту геометрию даю распробовать рту. И пока желваки заняты, выстраиваю в Х/У/Z-пространстве по пока еще константной шкале времени график себя, взяв за исходную точку сидящего на стуле себя сейчас – и жаль, что уравнение это окончательного решения не имеет, что всегда требует своего пересчета из-за вечно меняющихся обстоятельств. Так бы мог, сложив семью (F), помножив на детей (Cn) /погоду (F) /день недели (dd. yy) / место жительства (N/E) /повышающий коэффициент работы (K.j), разделив на здоровье(K.Ht.) /разочаровавших (Nr), прийти к универсуму. Но мне доступен только текущий момент и рассчитанное на разное по дистанции будущее: далекое оно не имеет значение, ближайшее пересчитываю ежедневно, только срединная часть как теория Янга – Миллса, к решению которого, из-за огромного числа алфавитных переменных, не подступиться, – и первое, что требуется, чтобы точно выстроить уравнение – это решить, что я буду есть и буду ли? Исследованием кишок холодильника, в которых содержится ответ, занимаюсь пока сижу на жесткой сидушке, – с дискомфортом сплющенной задницей – пока спиной опираюсь на сглаженный рубанком угол, обработанный лаком и выкрашенных в тот же, что и весь стул, кислотно-оранжевый, печатающий доставляемое собою неудобство на коже, под натуральную из жизни яркость освещения, ставшей таковой за счет окружающего в не мной настраиваемом, реальном мире ночного сумрака и голода, который пока не обманут шоколадными дольками. Благодаря этой подсветке удается в мельчайших подробностях рассмотреть всю снедь, и подобия ее, что есть в холодильнике, узнаю в бумажной упаковке в шрифте Em Graves брусок масла на верхней Машиной полке, тарелку с недоеденным бифштексом тут же, со взрытыми острым ранами крышкой банку сгущенки в гомогенной расцветке с прямыми углами, упаковка в картоне десятка яиц и жалость моя к ней – эмоциональный окрас, наполняющий освещенную ярче всех других полку, от этого каждый предмет обретает историю ее натуга, страдания, пожалеть, не есть, хочется, спрятать, пообещав уберечь, на груди. Пусть плачет сердце, а я буду его слушать, переписывая казавшееся таким близким будущее, но голод долго наслаждаться иллюзиями себя-хорошего-ее-спасающего не дает, переводит на уровень 2 – локация Жени, – где узнается неизвестного содержания черный пакет, с чем-то в середке крупным – загодя сладким, – в окружении столбца консерв, колбасы палки, вырезанного острым концом в полиэтилене пищевой пленки сыра шматка: жадными слюнями – аббревиатурой импульса, что пока только просит ринуться к холодильной камере, раскрыв пакет, достать, что прячет, впиться зубами в то, что, без разницы, там, – человеческое лицо прожевать и в зубах застрявшую кожу, пальцами, наевшись, выковырять, рыгнув, для точки в сатисфакции, один-два раза. Жалость к Маше позабыта, бывшее стремление к ее спасению самою/самим – попробуй определи свой род – собой осуждается: права такого должна была, в наем себя предоставив, заслужить. И со стула срываюсь лишь со слегка сниженной от задуманной телом скоростью, открываю холодильник, в котором порядок от фантазийного на Жениной полке оказался нарушен, лишившись от представленного мне пары консервов, рука – в пакет и щупать: лысую голову со сморщенной кожей превратившейся в лапу рукой пальпирую, в надежде найти ее мягкой – употребить сырой, когда можно – радуюсь. Вторая лезет помогать, потому что дарованное не-словами предвосхищение облагает уверенностью, что пальцами одними ухватить и вытащить пищу, уже мою, не получится. И на оранжевый свет холодильных лампочек появляется большой, неправильной округлой формы кусок вяленого мяса…