– Саш, а ты что здесь еще? Иди тоже переодевайся с ребятами. Уже поздно и наврядли кто-то придет… Ну, если что, я ими займусь, – Настя своими словами открывает мне новую опцию, которая тут же закрывается моей, хотя скорее отдельной, просто живущей во мне, такие порой жестокие требования она предъявляет, принципиальной части, напоминающей, что Настя – это все-таки девушка, а значит, не может быть сильнее. И тут оказывается, что у меня не было выбора изначально, что линия поведения озаглавленная словом «потерпеть» – единственно доступная.
– Насть, а ты сама долго здесь работаешь?, – с последним мысленным заключением к её фигуре у меня появляется живой интерес.
– Кто? Я? Ээээ… года три наверно. Почему ты спрашиваешь? – она никогда не бросит привычку вопрошать.
– Просто интересно, – на лице появляется улыбка, обращенная сразу вовне и вовнутрь: ей – чтобы нарисовать доброту и искренность, для себя – насмешка, потому что изнутри мне напоминают истинную причину обращения, воняющую чистым эгоизмом, – захотелось получше тебя узнать… А ты сама из Москвы или переехала сюда?
– Переехала. Давно уже. Из Самары. Закончила колледж на менеджера по ресторанному бизнесу, в Самаре потом в типографии немного поработала, потом решила в Москву переехать. А ты сам откуда?
– С севера, из Республики Коми. Я тебе не рассказывал разве? Закончил технический университет, поработал по специальности – не понравилось, уехал в Москву. Здесь первое время жил у друга, нас там в квартире в какой-то момент пять человек было. Это было забавно.
Завершающая часть идет с символическим подтекстом, присутствующий в фразах часто и так, тут он буквально врезается, вручается бессознательному к прочтению, подтекст, просящий жалости и сразу же ее отвергающий. И это только два из десятков, сотен возможных его оттенков. В отличие от моего ее ответ выцежен, не несет в себе характерного шифра, проникнув за который раскрываешь виды и классы шестеренок, двигающих общий механизм.
– Ты получается снимаешь жилье?, – спрашиваю ее, отвечая на свой собственный символический посыл, посланный ранее, родивший внутри меня маленькую виноватую точку, оттянувшую несколько струн души, заставившую свести беседу обратно, за браваду, что позволил себе.
– Да, снимаю комнату в Тимирязевском районе, – Настя глядит на меня, ждет продолжения. Но стимул вести разговор отрубило. Осознание той тленности, в которой она живет и по линии которой движется, лишило речи. Я остаюсь смотреть в ее глаза, пытаясь прочесть, есть ли там хотя бы проблеск понимания будущего, что ею же и подготавливается? Но там то же вопрошание, тот же вечный вопрос, вечное обращение… Хочется крикнуть: «Проснись, Насть!». Ведь у тебя еще есть время, ведь ты еще можешь взяться за свою жизнь и изменить ее. Но ее глаза все также молчат. И кажется, что это вопрошание представляет собой ту инертность, что живет в человеке, его неспособность быть, способность только принимать смыслы и односложно на них реагировать.
– Ну, ясно, и как тебе в Москве, нравится?, – вопрошаю ласково, свожу диалог к светлым тонам, и делаю это больше для себя самого, нежели для нее. Всех не спасти, – твержу себе как заклинание.
– Да, конечно, мне нравится здесь. По сравнению с Самарой – вообще круто. Не знаю, – она опасно для собственной гармонии зависает. Можно видеть, как механизмы в голове задевают неприятные участки мозга и приучено отскакивают, – Да, давай уберем со столов все. Никто уже не придет.
– Хорошо, – да, давай, все равно делать нечего – уже про себя.
Она отсоединяется от стойки и планирует в сторону с потемневшими фрамугами окон стены, последовавшей за ней я морганием пытается развидеть трещины и снежное плато, которое видел там, но это изображение преследует и каждое захлопывание век только обновляет его. И чем ближе я подхожу к той стороне, тем явственней оно ощущается, редкие снежинки начинают подниматься в межребье, но Настя, не доходя трех-четырех метров, останавливается у высокого купе, и видение мгновенно исчезает, исчезает, как только она оборачивается о чем-то спросить (или что-то сказать) мне.
– Смотри, для уборки все здесь, – указывает на ряды чистящих средств в пластиковых белых и прозрачных бутылках на нижней полке купе, их здесь штук 12 или 15 разных, стоят вплотную, кажется, что под любую задачу, которая может возникнуть, пока убираешься, есть какая-то своя, определенная бутылочка, готовая выручить. Одна из моих личин, выросшая вместе со мной, отмеченная Y-хромосомой, вся такая домашняя и хозяйственная не может не возрадоваться, идентифицируя все это. Ей хочется, присев, изучить красивенькие, аккуратненькие бутылочки геля, паст, спреев, переформатировать методику хранения, развалить все и пересобрать заново, чтобы система стала интуитивно понятной, чтобы руки вслепую сами тянулись при случае в нужный бок. Над канонадой закрученных сопл химии полка с аккуратно сложенными тряпками, рулонами бумажных, бамбуковых полотенец, упаковками обычных бытовых салфеток из микрофибры и вискоза. И, отметив все это, я нахожу себя уже сидящим на корточках и изучающим описания на бутылках, прикидывающим какая и куда может в будущем мне пригодиться.
– Мы обычно пользуемся спреем с уксусом, – и Настя показывает мне помятую бутылку, на четверть заполненную неизвестной прозрачной жидкостью, вязкостью неотличимой от воды, что дает взойти подозрению в эффективности этого средства.
– Только много им не пользуйся, старайся экономней, и с тряпками тоже самое. Чистых мало. Все это надо до конца месяца растянуть.
– Хорошо, понял, – радость, взобравшаяся повыше, рухнула, оставив отдающей тоской полоску в груди. С этим, медленно тающим следом печали выбираю по-симпатичней лоскут ткани, которым можно было бы протереть пластиковые под дерево покрытия разных по площади и цвету, и даже форме – в углу неотмеченным до стоит равноправный, предлагающий шестерым усесть в круг стол, и кажется, что даже вкус блюд за ним будет иной из-за полностью изменившейся атмосферы трапезы, – столешниц. Но я отказываюсь протирать его первым, предпочитая сделать из него маяк, к которому буду стремиться, который будет вести меня.
Оторвавшись через 15 минут от круговых движений, оторвав руку от влажной, как воздух в Амазонии, тряпки, обнаруживаю себя замеревшим в удивлении от того, где вообще нахожусь, что уборка закончилась так быстро и
каким образом я не помню своих последних фантазий – неужели их не было? Напрягаю память в попытке показать самому себе отпечатки жизни последних минут, но что-либо вспомнить не выходит. Как-будто меня самого не было в этом теле, как будто оно само, по чужим лекалам, функционировало в пространстве. В сердце ползком, по чуть-чуть забирается страх, предоставляя мне время от него отказаться, найти способ, мысли защититься.
– Саш, ты закончил?, – Настя почти кричит из-за стойки. И за этот почти-крик мне хочется подойти к ней и обнять, склониться над ушком, прошептать благодарность и в отсутствии сопротивления опуститься на колени, расстегнуть ширинку ее черных, плотно обтягивающих ноги джинс, которые зримо – гармошка складок жира, спустить их с нажимом до колен и, залезавши от ее взгляда под выступающий живот, оттянув линию белых в розовых горизонтальных линиях трусиков в пропитавшемся потом, говном, смазке и мочой хлопке, припасть к ее клитору, в благодарность за то, что она вытянула меня из этого монструозного болота, наступающего и готового вот-вот поглотить.
А если она, вдруг, начнет отталкивать, то все равно встань на колени, сложи милостиво руки и начни умолять, чтобы разрешила, попробуй объяснить ей, что спасла тебя, если чувствуешь, что надо – заплачь, ее солоноватый от мочи клитор – это вкус твоей свободы, и если она решит испражниться на тебя – возрадуйся, потому что это лучшее, что могло получить такое ничтожество. Состояние полного освобождения. Дофаминовые нейромедиаторы отказываются от установлениях всяческих связей и зачарованы межстеночным дребезжанием, ни единой мысли нет, существо плавает в тягучем экстазе.