«Что, если в Веране вдруг случится пожар, а в депо ни единого рукава — подумать страшно!» — упираясь, причитал веранский бургомистр. Но Макс так уговаривал его спасти луга и выгоны, что в конце концов бургомистр сдался, соблазнившись ящиком чудесных помидоров: в продаже их в ту пору нигде не было, зато они зрели в хорбекских теплицах.
Макс Штефан был грузный мужчина лет сорока, с моложавым лицом, голубоглазый, словно сказочный герой, но почти совершенно лысый, к тому же носатый. Все в этом человеке было большим и сильным, наружность его говорила сама за себя: Макс любил жить и наслаждаться жизнью.
Он сидел без пиджака, в одной рубашке, и завтракал. На столе перед ним стояла глазунья из трех яиц.
— Ну, Хильдхен, приступим!
Жена налила ему кофе, значительно более крепкого, чем так называемый «мокко», который подавали в «Веранском подворье». Хильда одних лет со Штефаном. В юности она была хорошенькая, а теперь уже несколько увяла, вокруг рта залегли горькие морщинки: приходилось много работать бок о бок с мужем: «Ну-ка, Хильдхен, покажи пример, не то другие женщины прохлаждаться начнут!»
Макс любил ее и с морщинками. Но с тех пор как Штефан появился в усадьбе, ей, Хильде, дочери хозяина, почти не доводилось уже ни высказаться, ни покомандовать. Зачастую он обращался с нею как с ребенком — с женами энергичных мужчин такое порой случается. Женщины, которым равноправие дороже всего, не позавидовали бы положению Хильды. Муж, однако, считал, что восполняет все своей любовью. Тут он, пожалуй, себя переоценивал, как и во многих других вещах. Любовью он занимался часто и с удовольствием, причем не скупился на нежности — вот это жене в самом деле нравилось. И все же она видела от него не только радости, подчас и обиды терпела. Правда, временами она еще могла восхищаться Максом, как, бывало, в девичестве. Он был сорвиголова, смельчак. И хотя не все и не всегда было у них весело, каждый день жизни приносил что-нибудь новое — с ним не соскучишься.
Старый Крюгер — ему за семьдесят, но он еще довольно бодрый — по обыкновению крошил хлеб в огромную чашку, ворчал под нос, что кофе у Хильды — чистая отрава, щедро подливал горячего молока, бурчал, что масло чересчур твердое, громко хаял американскую придурь — всякие там холодильники, уж он-то знает, как вышел на пенсию, пару раз съездил на Запад... Макс, зять, только взглянул на старика, всего-то один быстрый взгляд, — человек-медведь делал это по-женски мягко, — и старик тут же умолк.
Старик положил в крошево масла и, взяв ложку, посыпал сахаром. С зубами плохо, но он упирался и к зубному врачу не шел: чего, мол, деньги попусту выбрасывать. Дупла он затыкал гвоздикой — от этого и боль притупляется, и изо рта приятно пахнет, только вот ел он уже давно без всякого удовольствия и сильно осунулся.
Сначала Хильда сновала по комнате, обслуживая мужчин, потом остановилась у окна, и стояла там уже довольно долго: наконец Макс Штефан, не переставая усиленно жевать, спросил:
— Что такое? Ты не хочешь составить мне компанию?
Жена все смотрела в окно:
— Бог ты мой!
— В чем дело? — спросил Макс.
— Там на улице Друскатова дочка.
Теперь и Штефан встал, кое-как вытер рот и подошел к окну. Действительно, вон она, прямо писаная красавица стала, а мальчонка так и вьется рядом, ему в школу пора... почему Аня не в школе... боится... к нему пришла!
— Только в дом ее не пускайте! — заголосил старик. — Еще, чего доброго, подумают, вы с ним заодно. Этого только не хватало, и семья под подозрение попадет.
Хильда, круто повернувшись, обрезала его:
— Замолчи, отец!
Воспитанная в уважении к старости, она многое терпела от вечно ноющего отца. Для этого ей приходилось держать себя в руках, однако удавалось это не всегда.
Дочь редко повышала голос на старика, но, если такое случалось, тот обыкновенно покорялся. Правда, на сей раз его смирения хватило ненадолго, он ехидно засмеялся и сказал:
— Вечно от него одно беспокойство, от этого малого, вечные раздоры да суета. Чуть было нам все не разнес со своей кооперацией. Макса с должности скинуть собирался. Почему? Так никогда и не позабыл, как его однажды вышвырнули из Хорбека! Ну и народ у них в партии! Я не меньше вашего желаю, чтобы он свернул себе шею!
Макс долго и как бы испытующе разглядывал тестя, потом наконец снова посмотрел во двор. Жена стояла рядом и шептала:
— Ради бога, Макс, ты не знаешь, зачем пришла Аня? Небось, доносчиком тебя считает.
— Меня?
— Слышишь ведь, о чем толкует старик. К тому же девчонка знает о вашей ссоре, это ни от кого не укрылось.
Ссора ссорой, но они и друзьями были достаточно долго. Он, Макс, привык отстаивать свою точку зрения перед кем угодно и любыми аргументами. Ну ладно, случалось и руки распускал, раза два или три позволил себя завести. Ох, и упрямый пес, этот Даниэль! Недавно вот форменным образом предал его, Макса, посадил в лужу, раскритиковал на окружной партконференции, тысяча людей в зале, громовой хохот по его адресу. Этого он Даниэлю так просто не забудет. Оно, конечно, критику он недолюбливает. Извините, но мелкие недостатки у всех есть, а ежели кто с ним спорит, рискует и нарваться — это всем известно. Но доносить? Какая чушь, Хильда. Из-за чего? Из-за той истории? Так ведь о ней никто не знает, даже ты.
Один-единственный человек только и помнит, но не станет же он? Нет, беззубый старикашка, его тесть, не посмеет; небось не забыл, как при нацистах в ортсбауэрнфюрерах[3] ходил, местными крестьянами командовал. Форма коричневого цвета — таким он остался в памяти, — кривоногий, в мешковатых бриджах, какой-то весь небрежный, ну и фигура, в штанах словно и задницы нету — вечно перед графиней в три погибели гнулся: слушаюсь! будет сделано!
Ладно, нацист, так сказать, со страху, а вовсе не по убеждению. Ведь кому-то в Хорбеке надо было стать ортсбауэрнфюрером, вот он и стал, да и хозяйство у него было побольше, чем у других. Впрочем, в свое время все наше поколение побывало в нацистиках, я имею в виду тогдашние детские организации. Ты ведь тоже, Хильдхен... миленькая блондиночка в форме Союза немецких девушек, я же помню, ты служила всего-навсего санитаркой, самаритянкой, в конце концов, никуда не денешься — противовоздушная оборона и все такое... я ничего не говорю, но как у тебя только язык повернулся — доносить?
— Не понимаю я тебя, — сказал Штефан. — Что такого знает Аня? Почему она должна считать меня доносчиком, почему, Хильдхен?
— Помнишь, у озера, Макс, в прошлом году? Она тоже там была.
Праздник, Макс, а потом жуткий скандал у нас в доме; вон там ты лежал, на полу, да-да, один раз другой оказался сильнее тебя, один раз одолел Даниэль, ты пытался встать, вон там на полу, оперся на локти, сплюнул на половицы кровь и выдавил: «Я могу тебя уничтожить!»
Действительно, произошло это всего-навсего прошлым летом, в канун жатвы, когда Штефан слегка надул начальство. Все со смеху подыхали, один Друскат не смеялся. Он подъехал, когда они с солдатами решили пропустить по маленькой в честь того дня. Лицо у него...
Интересно, чем этот мрачный человек нравится женщинам? Чем чернявый Даниэль приворожил тогда Хильду, а потом других? Есть, должно быть, в бабах — и в спокойных, и в тех, что поноровистее, — страсть какая-то к душеспасительству, толкающая их к этому тощему мужику... ох, уж эта мне душа! А может, тут что-то другое? Может, ждут особых утех от его худобы? Да нет, быть не может, здоровый мужик куда лучше.
Если поразмыслить, то кокетничают с Друскатом блондинки, они вздыхают и обзаводятся эдаким томлением в груди, но Ромео-то и стареет, и седеет, ему ведь уж сорок один, — и все же осталось в нем что-то мальчишеское.
А у Ирены, на которой Даниэль женился, волосы были черные как ночь, красивые, до самых плеч, а как она отводила волосы со лба — боже мой! Две такие ранимые души, разве они могли быть счастливы?