«Ты ведь тоже героем был, — заметила Анна Прайбиш и, когда Гомолла нахмурил брови, поспешно добавила: — Густав, я сказала это без задней мысли».
Однако Гомолла не поверил, тем более что, когда она продолжала, уголки ее губ тронула улыбка:
«На твоих похоронах — я определенно доживу до этого — не зазвонит ни один колокол, но полгорода будет на ногах. Люди низко поклонятся тебе и станут прославлять твои дела, поставят тебе большой памятник и улицу твоим именем назовут, а я скажу: Гомолла заслужил. Но что ответить Ирене, когда она спрашивает: почему сейчас, в тридцать лет, почему именно я?»
Гомолла не знал, что ответить. «Можно продлить жизнь и уменьшить горести, — думал он, — но печаль в мире останется. И по-моему, так и должно быть. Чем гуманнее мы сделаем жизнь, тем горше, наверное, будет любое расставание, чем богаче станут чувства, тем больнее будет для нас любая утрата, любая разлука. И в этом тоже заключены те самые пресловутые противоположности, которые образуют единство. Нет, печаль не уничтожить, и чем был бы человек, если б стал воспринимать лишь одну сторону бытия, если б начисто забыл, что́ есть боль, или горечь, или глубокое сожаление, — он не был бы человеком. Кто никогда не плакал, не сможет от души смеяться, кто не знает страха, тому неведома и истинная отвага, кто не знает печали, не ведает, что такое радость, кто не умеет ненавидеть, не сумеет и полюбить... Но как объяснить это старухе?»
«Грустная история, — сказал Гомолла, — не знаю я, что ты должна говорить Ирене. Коснись меня, я предпочел бы услышать правду, чтобы лучше прожить срок, который мне остался».
Они долго сидели вдвоем, Гомолла и старая Анна, разговаривали о боге и о людях, о жизни и смерти в ту субботу весной шестидесятого года.
Гомолла любил беседовать с трактирщицей и, хотя порой называл ее в душе отъявленной мещанкой, все же ценил ее благоразумие и прямоту, с которой она выкладывала свои колкости и премудрости. «По духу, — думал он, — Анна чем-то сродни моей доброй Луизе. Та старый член партии и потому, вероятно, считает себя вправе высказывать мнения, противоречащие моим собственным. Однако обоснованное возражение в тысячу раз лучше угодничества, с которым, к превеликому сожалению, еще нередко сталкиваешься.
Между прочим, как хорошо, что Луиза не послушалась меня и сварила Даниэлю кофе. Парню и так достается, таскает девчонку на руках, а я и не знал... потеряет молодую жену, как я потерял свою, но то было давно... Даниэля уж поджидает следующая: парень-то красивый и всего тридцать ему, а умудренная опытом старуха Анна не может осуждать его за то, что ему нужна женщина. И все-таки я еще возьмусь за малого. Человек, который должен представлять партию, так не поступает. Нечего валяться по чужим постелям. Может, он потому и авторитет в Хорбеке растерял? Да еще это: «Он видел, Анна». Что он такое видел, этот старый подагрик Крюгер?
Я обязан выяснить, где правда, а где сплетни, поглядеть надо, все ли тут в порядке. Зайду-ка я к Ирене, прямо нынче вечерком, время еще есть, и пусть каждый в деревне знает, как Гомолла ценит жену Друската. И Розмари пусть знает, эта чертовски хорошенькая вертихвостка. Надо же, когда-то подбрасывал ее на коленях, лет пять ей было, а она задавала странные вопросы: «Почему у месяца нету ножек?» Теперь мой черед спрашивать: «Почему ты даешь пищу для сплетен, почему, дитя мое? Из-за любви?»
Ах, любовь! Миновало, — думал Гомолла, — возраст не тот, но не забыто, и женщины, они мне все равно нравятся. Как сказал поэт? «Женщинам слава! Искусно вплетая в жизнь эту розы небесного рая...»[20] Прямо видишь, как эти мамаши сидят у очага, собранные в узел волосы прикрыты кружевными чепцами, вот они и шьют, и чинят, и вяжут, и вышивают эти самые розы небесного рая — тонкая ручная работа... Конечно, великий человек мыслил это символически, но все же чувствуется: Шиллер, хоть и был профессором, женщин понимал плоховато — розы небесного рая! — во всяком случае, это стихотворение, я еще зубрил его наизусть, кажется мне весьма мещанским.
Зато второй, из Веймара, тот женщин знал, и с тем, что он пишет о них — в тюрьме был один, разбирался в искусстве и читал наизусть, — с тем, что говорит этот Гёте: «За кроткой женской речью честный муж идет охотно»[21], с этим я могу согласиться, чего бы я иначе торчал у этой старухи трактирщицы. Уж она-то отнюдь не Ифигения, но, надо сказать, не лишена известной внушительности и твердости характера. А историю Даниэля и Ирены эта старая перечница, конечно, рассказала мне не просто так, и старуха права, надо разобраться».
Он и вправду навестил Ирену. Друскаты жили всего через несколько домов от трактира. Ему‑де, уверял Гомолла, с Даниэлем нужно потолковать, вечером ожидают возвращения траурного кортежа. Анна Прайбиш увязалась с ним: Аню к матери отвести, с шести часов в трактире всегда полным-полно, а сегодня и вовсе будет столпотворение.
День был чудесный, безоблачный, над лужайкой по-прежнему сияло солнце.
Ирена, закутанная в пледы, полулежала в кресле, которое вынесли в сад. Увидев их, она обрадовалась.
«Ой, Анна, проходи! Здравствуйте, товарищ Гомолла. Ах ты, моя маленькая».
Она подозвала малышку и поцеловала ее, а потом — удивительно, какая сила в голосе у такой хрупкой женщины, — кликнула Розмари, так прежде сердитые хозяйки звали нерадивых работниц:
«Куда ты запропастилась, Розмари!»
Девушка подошла к хозяйке.
«У меня гости, — властно сказала Ирена и приказала: — соку, пожалуйста, чего-нибудь попить! — Потом, улыбаясь, спросила гостей: — Вы ведь не откажетесь?»
Последовало обычное: «Не беспокойтесь», смущение, неловкость, боже мой, как она выглядит, эта молодая женщина. Даже Гомолла, а ведь его так легко не испугаешь, с трудом взял себя в руки: личико узенькое, бледное и огромные боязливые глаза.
Ирена улыбнулась.
«Но мне хочется вас угостить».
Анна кивнула Розмари, та сбегала в дом, принесла на подносе стаканы и сок и налила гостям.
«Спасибо тебе, Розмари», — поблагодарил Гомолла.
Он посмотрел на нее и подумал: «И у этой тоже страх в глазах, девчонке, верно, и двадцати нет, а у рта уже горестные морщинки».
«Можешь идти, — неприветливо сказала Ирена, — займи малышку, не оставляй ее опять надолго одну».
Ирена начала искать зеркальце, затерявшееся среди пледов, наконец нашла, поглядела на свое отражение и с трогательным тщеславием поправила волосы.
Гомолла с Анной не смели глаз друг на друга поднять.
«Какая же ты хорошенькая, — сказал Гомолла, — ну да, солнце, весна (черт бы побрал эти избитые слова!), все уладится, — и еще раз, чтобы она совсем поверила: — Уладится, Ирена. А то я уж и впрямь беспокоиться начал».
И старуха туда же:
«Правда, детка, ты замечательно выглядишь. — Она решительно взяла исхудавшую женщину за подбородок: — Ну-ну, двойным подбородком тут, пожалуй, не пахнет».
Ирена засмеялась, потому что Гомолла принялся рассказывать презабавные шутки, это стоило ему напряжения, стоило сил — лучше уж две районные партконференции, — он болтал не закрывая рта и каждый раз, когда глаза у Ирены наливались слезами, начинал новый анекдот. Анна изо всех сил помогала ему, но нельзя ведь говорить без умолку.
Потом больная пожаловалась: Даниэль постоянно в разъездах, забежит на пару часов, и все, а ей приходится зависеть от чужих людей, у Даниэля для жены нет времени, да и кооператив убогий, и Штефан этот такой подлый.
«Весь этот спектакль им не поможет, мы этих типов еще сегодня возьмем в оборот. Ишь, на похороны им приспичило, но далеко они все равно не уйдут, час социализма настал».
Тема, конечно, была не из лучших, поэтому Гомолла без передышки рассказал минимум о пяти случаях болезни, о товарище А. и товарище Б., их уже признали безнадежными, а они снова встали на ноги благодаря силе воли и еще потому, что медицина с каждым днем идет вперед. Что там со старухой Прайбиш? Он незаметно подтолкнул Анну локтем в бок и грозно покосился на нее: не смей, ни одной слезинки, ты у меня смеяться будешь! Но потом — сил больше нет — прочь, только прочь из этого сада!