Перед нами классический конфликт, нисколько не утративший своей актуальности: вокруг ожидаемого наследства бушуют страсти, материальные интересы сминают казавшуюся гладкой оболочку семейного быта. Вскипающие домашние бури обнажают всю призрачность недавнего сосуществования, выглядевшего почти мирным; эгоизм оборачивается ненавистью, и вот уже разрастается, не зная удержу, семейная вражда. Стареющий глава семьи, вложивший столько сил и труда в свой лесопитомник, связывал с ним надежды не только материальные, но и нравственные (природа как великий исцелитель и очиститель душ) и даже в определенном смысле общественно-политические (лес вместо полигона). Недаром он потратил столько нервной энергии, чтобы сломить сопротивление «ведомств». Но вот, дряхлея, приближаясь к собственному финалу, он вынужден наблюдать, как дичает душевно его младший сын, как стремление к богатству начинает определять все его поведение, весь его моральный статус. Можно считать, что в этом смысле глава семьи терпит крушение: семена добра и человечности не взошли в собственном доме. Целлер не в состоянии предотвратить процесс обесчеловечения, разрушения нравственных основ, не может остановить торжества бездуховности. Он пытается на свой лад, «чудачески», противостоять этому безостановочному угасанию человечности. Но все его попытки тщетны.
Желание вознаградить преданность Бруно, единственного человека, который служил своему покровителю верой и правдой, лишь провоцирует младшего отпрыска на акт крайней, безмерной жестокости. Да и старший сын Целлера, некогда увлекавшийся бунтарскими антисобственническими идеями левого молодежного движения 60-х годов, вступается за «семейные ценности», против их «разбазаривания». И даже его прежняя, казавшаяся устойчивой покровительственная симпатия к Бруно уступает место трезвому расчету. Туманной становится и судьба сиротеющего лесопитомника — ведь если некому больше вести за него упорную борьбу, «инстанциям» куда легче вернуть войне землю, с таким трудом отнятую у нее для мира. Похоже, что «волки» и «буйволы» в этом романе могут восторжествовать. «Агнцам» не под силу сдержать натиск жестокого эгоизма, властолюбия и стяжательства.
Семейная линия романа, движение которой столь беспощадно высвечивает характеры, прорисована, пожалуй, наиболее убедительно, придавая повествованию традиционную для Ленца эпическую основательность и глубину психологизма. Правда, возникают в романе внутренние разрывы, ослабляющие прочность художественной конструкции. Временами появляется ощущение, что возможности, заложенные в символике заголовка, не развернуты в полную меру, что образ леса, вытесняющего казарму, сулил больше, нежели автору удалось реализовать.
Это ощущение связано прежде всего с провисающим, недостаточно закрепленным в структуре романа, хотя и ключевым по замыслу сюжетным мотивом, связывающим прошлое и настоящее. Когда-то здесь, на плацу, разыгралась трагедия, подоплека которой столь характерна для недавней германской истории. Литература ФРГ дала впечатляющие свидетельства непосильной муштры, жестокости, унижения человеческого достоинства, составлявших непременную особенность фашистской казармы. Впрочем, казарменная обстановка времен более отдаленных, периода первой мировой войны, тоже калечила души, угнетала, деформировала сознание молодых немцев — как тут не вспомнить хотя бы «На Западном фронте без перемен» Ремарка. В пору нацизма, когда усиленно отлаживалась военная машина рейха, учебный плац становился местом, где изничтожалась личность и взращивался захватчик. Жестокость муштры закрепляла и ускоряла этот процесс превращения солдата, «ландсера», в оккупанта и убийцу.
Трагический эпизод, разыгравшийся в романе Ленца на стрельбище в Шлезвиг-Гольштейне, тоже отражает эту общую ситуацию в германской армии накануне захватнического похода. Двое солдат убивают фельдфебеля, отличавшегося особой жестокостью. Этот эпизод имеет продолжение в романном действии: спустя годы после войны один из совершивших убийство солдат, судьба которого оказывается переплетенной с судьбами действующих лиц, не выдерживает бремени давнего своего поступка и добровольно уходит из жизни. Сюжетная нагрузка, которую призваны нести эти сцены романа, становится еще более весомой оттого, что они окутаны атмосферой недомолвок, недоговоренности, тайны; лишь постепенно раскручивается запутанный клубок, тайна проясняется. И все же эта линия вызывает разочарование: некоторые эпизоды «не работают», не создают новой плоскости художественного осмысления. Недостаточно развернут и слабо мотивирован как сам конфликт, так и его социальные, психологические, нравственные последствия.
Ощущение не до конца использованных идейно-художественных резервов относится и к коротким страницам военной биографии Целлера, его службы в вермахте, на Восточном фронте, его отношений с русским по имени Борис. Сама эта история, как и бегло намеченный образ Бориса, несет на себе печать привычных штампов в изображении «загадочной русской души». Художественные итоги подобных попыток, как правило, слабые.
И все же внутренний импульс романного действия достаточно мощный, чтобы обеспечить прочность, целостность структуры. Сила этого произведения — в его глубокой человечности, в остром неприятии всего, что унижает и калечит человека. Роман подкупает своим гуманистическим настроем, искренностью выраженного в нем нравственного предостережения.
Ленц говорил как-то, что «хотя литература сама и не изменяет мир», но с ее участием «может быть изменено нечто другое, нечто отнюдь не остающееся без последствий, а именно: наше отношение к миру, то, каким мы его видим». Да, писатель не склонен считать литературу беспомощной. Он принадлежит к тем художникам современности, которые убеждены, что слово обладает мощной силой воздействия. Чтобы оно не обернулось во зло, нужна осознанная, ответственная позиция. Проникнутые гуманистическим пафосом, откликающиеся своим глубинным смыслом на ключевые проблемы эпохи, произведения Зигфрида Ленца способствуют созданию атмосферы доверия и взаимного уважения между людьми и народами.
Ирина Млечина
УЧЕБНЫЙ ПЛАЦ
Роман
Они объявили его недееспособным. Я не знаю, что это такое, но Магда сказала, что они назначили ему опекуна, ему, владельцу миллиона деревьев и различных растений, которые он, как никто другой, умеет выращивать в этих местах, обдуваемых мягкими ветрами с Балтийского моря. Сколько я себя помню, он заботился о том, чтобы меня кормили досыта, и наверняка знал — если даже не способствовал тому, — что Магда приносит мне частенько уже в темноте остатки из кухни: ломти хлеба, кружок-другой колбасы и кусочки сыра, чтобы утолить мой ночной голод. Он все знал обо мне, не только о моем вечном голоде; и, видимо, испытывал ко мне такие теплые чувства, что однажды назвал меня своим другом, своим единственным другом; это случилось, когда он доверил мне присматривать за всеми ножами и ножницами, за прекрасными окулировочными и черенковыми ножами, за скоропрививателями и серпатками.
— Стоит мне всерьез задуматься, Бруно, — сказал он тогда, — и я понимаю, ты мой единственный друг.
Сказав это, он присел в нашем старом маленьком сарае для инвентаря, который шеф распорядился перестроить для меня в жилой домик и снабдить автоматическими замками с секретом, — присел и долго раздумчиво вглядывался в меня.
Если бы Магда не сказала, что они объявили его недееспособным, я не мог бы себе объяснить происшедших с ним перемен, теперь-то я знаю, откуда его всеведущая усмешка и вялость, и робость, какой я никогда прежде не замечал у него. Он застиг меня, когда я в сумерках обрывал с елей молодые хвоинки и высасывал из их смолистых кончиков сладкий сок, который утоляет голод и уберегает от подагры. Прежде он разволновался бы, побагровел под клочковатой щетиной, а тут только усмехнулся всеведущей усмешкой и опустил глаза на своего пса — робко, словно не решался потребовать от меня объяснения.