Анна Курникова в этом отношении представляет интересный феномен. Конечно, она не спортсменка, а иллюстрация к теме спорта: вот именно что Спорт Иллюстрэйтед, там ей и место. Она не напрягается, а позирует. Роль в жизни ей выпала самая завидная: модель, сама по себе ставшая произведением искусства. Если спорт моделирует жизнь как труд и борьбу, то Курникова моделирует самый спорт. Она, как сказали бы ученые люди, - вторичная моделирующая система. Пигмалион ей не нужен, разве что фотограф. Культ визуальной образности - характернейшая черта нынешнего эстетического сознания - природная, так сказать, стихия Курниковой.
Но я сейчас не о ней, а о Пигмалионе. О Набокове, если угодно. О чем написан пресловутый роман? О катастрофе, настигающей человека, дождавшегося осуществления мечты. О пагубе реальности вообще. О необходимости и достаточности мечты, идеальных образов - хоть девочки, хоть женщины, хоть России. Лолита, явившаяся Гумберту Гумберту, - это реальная Россия для ностальгирующего эмигранта: ситуация, описанная Набоковым раньше в гениальном рассказе "Посещение музея". О необходимости и достаточности эмиграции, отъединения, пустыни, скитаний, скита.
В русской реальности, в конкретной российской истории был человек, явивший во плоти воображаемую набоковскую ситуацию. Это Керенский. Сейчас я буду цитировать еще одну хорошую прозу - рассказ Бабеля "Линия и цвет".
Рассказчик говорит о своей встрече с Керенским в декабре 1916 года в финской санатории. Выясняется, что Керенский близорук. Следует пылкий монолог рассказчика - человека, влюбленного в зримую и ощутимую плоть мира:
– Подумайте, вы не только слепы, вы почти мертвы. Линия, божественная черта, властительница мира, ускользнула от вас навсегда. Мы ходим с вами по саду очарований, в неописуемом финском лесу. До последнего нашего часа мы не узнаем ничего лучшего. И вот вы не видите обледенелых и розовых краев водопада, там, у реки. Плакучая ива, склонившаяся над водопадом, - вы не видите ее японской резьбы. Красные стволы сосен осыпаны снегом. Зернистый блеск роится в снегах. Он начинается мертвенной линией, прильнувшей к дереву и на поверхности, волнистой, как линия Леонардо, увенчан отражением пылающих облаков. А шелковый чулок фрекен Кирсти и линия ее уже зрелой ноги? Купите очки, Александр Федорович, заклинаю вас...
На это Керенский отвечает:
– Дитя, - ответил он, - не тратьте пороху. Полтинник за очки - это единственный полтинник, который я сберегу. Мне не нужна ваша линия, низменная, как действительность. Вы живете не лучше учителя тригонометрии, а я объят чудесами даже в Клязьме. Зачем мне веснушки на лице фрекен Кирсти, когда я, едва различая ее, угадываю в этой девушке все то, что я хочу угадать? Зачем мне облака на этом чухонском небе, когда я вижу мечущийся океан над моей головой? Зачем мне линия - когда у меня есть цвета? Весь мир для меня - гигантский театр, в котором я единственный зритель без бинокля. Оркестр играет вступление к третьему акту, сцена от меня далеко, как во сне, сердце мое раздувается от восторга, я вижу пурпурный бархат на Джульетте, лиловые шелка на Ромео и ни одной фальшивой бороды. И вы хотите ослепить меня очками за полтинник...
Проходит полгода, и вот рассказчик видит Керенского на митинге в петербургском Народном доме, в один из кризисных дней революции. Александр Федорович произнес речь о России - матери и жене. Следует одна из лучших фраз, читанных мною в жизни: "Толпа удушала его овчинами своих страстей". И дальше: "Что увидел в ощетинившихся овчинах он - единственный зритель без бинокля?"
Мне приходилось встречаться с людьми, знавшими Керенского в поздние его годы, уже в Америке. Рассказывают: он был уже не то что близорук, а почти слеп. При этом - не изменил своим привычкам и особенностям; одной из главных этих особенностей была чрезвычайная подвижность, быстрота движений. На шифрованном языке агентов царской охранки Керенский получил прозвище "Скорый". Он ходил - бегал - по улицам Нью-Йорка, слепой и скорый, и натыкался на препятствия, и падал, и в кровь разбивался. Этот человек заслуживает своего рода уважения: он не изменил себе. Он был и остался - поэтом. Ведь Хлестаков, как известно, - поэт.
Понятное дело, что поэты в политику лезть не должны. Политика - это проза. Набоков был чрезвычайно далек от политики, если не считать того, что он понимал, кто есть кто в России, и первоначально, по молодости, пытался что-то объяснить своим западным знакомцам (например, что Милюков не был царским министром). Но его случай много сложнее: он не только политики чурался, но реальности как таковой. Его интересовал исключительно мир чистых форм, он был самый настоящий платоник. Нетленное прозревал. И, конечно, гностик, как о том и написал в предисловии к "Приглашению на казнь" профессор Мойнихэн. Мы в России, грешным делом, думали, что это очередная набоковская мистификация и что автор этого на редкость правильного текста - сам Набоков; но в Америке я узнал, что такой славист действительно существует. (Думаю, что Набоков сам перевел его предисловие к роману, очень уж изящно звучит текст.) А гностики вообще-то народ непростой, - опасный, я бы сказал, народ. Они не любят ни мира, ни того, что в мире. Уж на что Набоков любил своих бабочек - но и тех убивал же в каких-то морилках. Миф о Пигмалионе - неэстетический миф: настоящий художник не статуи оживляет, а живых натурщиц обращает в камень. В психологической - бессознательной - своей глубине художник - радикальный садист, экстерминатор, ангел карающий. Карающий за некрасивость. Главный эстетик мировой философии Шопенгауэр недаром же метафизической целью бытия назвал самоотрицание воли, то есть жизненного порыва, это бытие порождающего. Идеальная красота существует в чистом представлении. Вот и Лолиту автор умертвил - старую, семнадцатилетнюю. Беременную к тому же. Заставив под конец разродиться мертвой девочкой. Лолита и все ее последующие издания имеют право на существование только как текст.
В романе Набокова "Подвиг" англичанин-славист говорит, что есть страны и культуры, существующие, как в подлинной своей форме, - в мертвой форме. И такой страной он считал Россию. В сущности это мысль самого Набокова, тайная его вера. Не нужна была ему живая Россия, со всеми ее реальными, скажем так, шероховатостями. Вот Анну Курникову он бы одобрил: визуальную репрезентацию России - и не искал бы ее знакомства, но наблюдал бы ее со зрительской скамьи: мирный горбун, онанирующий впотьмах за занавеской (есть такая фраза в "Лолите"). Может быть, на манер Гумберта Гумберта, украл бы у теннисных мальчиков одно из ее потных полотенец.