– Без венца, отец праведный, жить зазорно… венец же с ним, безродным, иметь было нельзя: род мой великий…
– Вот так су! Бес-от и пырскает, яко козел, обапол вашего царства-боярства! Гордость рода – пуще всех грехов.
– До пота молилась я тогда и не осилила искушения, не спасла молитва: неведомая сила бесовская понесла меня к нему.
– Молитву крепить огнем надо! Молитва не помогает, колико грех оборает, а ты в огонь… и вот я скажу, как от блуда-соблазна, от беса, огнем спасся…
– Скажи, отец праведной!
– Слышим все!
– Жаждем ведать о спасении.
Поп подвинулся на лавке, тронул рукой скуфью и сказал:
– Со мной сие в младых летах было… был я в попех… пришла ко мне исповедатися девица, многими грехми обремененна, блудному делу и малакии всякой повинна… и зачала мне подробну извещати во церкви, перед Евангелием стоя… я же, преокаянный врач духовный, сам разболелся блудными соблазны… Внутрь себя безмерно жгом блудным огнем, и горько мне бысть в той час. Зажег три свечи, прилепил к налою и возложил правую руку на пламя и держал, дондеже во мне угасло желание блуда, и, отпустя девицу, сложа ризы, помоляся, пошел в дом свой зело скорбен… Тако надо боротися с грехом! Не держит молитва, потребно су спасати плоть, истязуя…
– Ох, тяжко, отец, тяжко, а правильно так-то…
– Святой учитель наш!
– Грешник! Подобен вам и стократ грешнее… вас же, миленькие, призываю от беса, от антихристовой прелести, спасатись огнем…
Пришло время трапезы. Поп прочел громко «Отче наш», все в голос ему вторили. Боярыня села с нищими за стол, поп не сел. Покрестив хлеб, посолил его густо, поел и запил квасом.
Когда вышли из-за стола, он отошел в угол, пал на пол лицом вниз и со слезами в голосе громко взывал:
– Господи Иисусе! Не знаю дни коротать как? Слабоумием объят и лицемерием и лжою покрыт есмь братоненавидением и самолюбием одеян; во осуждение всех человек погибаю… аминь!
Встал, покрестил двуперстно на все стороны, высоко подымая костистую могучую руку. Поцеловался с боярыней и старицами, сказал:
– Простите грешного!
Его провожали со свечами до первого крестца боярыня и старицы белевки[254]. Свечи от ветра гасли одна за другой. Целуя руку попа, прощаясь, боярыня сказала:
– Батюшко! Фонарик бы тебе на путь взять?…
– Со Христом и во тьме свет! И вам, мои духовные сестры, Христос су, как и мне, светит, идите к дому…
Поп, бредя, щупал по снегу путь стоптанными иршаными сапогами, лишь иногда останавливался в черных улицах среди деревянных построек. Он пробирался знакомым путем из Кремля в Замоскворечье. У Боровицких ворот, куда пришел он, его, осветив фонарем, узнали караульные стрельцы. Поклонясь, молча пропустили.
Поп перебрел Замоскворецкий мост низкий, бревна вмерзли в Москву-реку, скользили ноги по обледеневшему настилу. У первой запертой решетки он застучал по мерзлому дереву. Громко взывал хриповатым голосом:
– Отворите Христа для!
На его голос и стук из караульной избы, мотая огнем фонарей, с матюгами вышли два решеточных сторожа.
– Эй, кто бродит? Черт!
– Грешный раб Христов! Протопоп Аввакум.
Протопоп при тусклом огне фонарей поднял руку, благословляя двуперстно.
– Прости, батюшко! Не чаяли тебя.
Головы решеточных обнажились, сторожа кланялись. Голоса стали ласковы. Торопливо распахнули скрипучее мерзлое дерево.
– Иди, батюшко!
– Шествуй, воин Христов!
– Прости грешных!
– Бог простит, миленькие!
Иногда на перекрестках, хмуро оглядывая черные силуэты ненавистных ему никонианских церквей, прислушиваясь к гулу и отдаленному крику из пытошных башен – не то Константиновской, не то близ Фроловской пытошной, протопоп говорил про себя: «Навходоносор! Мучит людей, и ночь не дает ему забвенья… Сам, петь, будет за грехи своя ответ держать…»
Аввакум замечал, что вместе с решеточными сторожами его встречала в сумраке сумрачная толпа неведомых людей. Перед ним в свете фонаря рыжели кирпичи, стены или бревна тына чернели и поблескивали; под зимнюю рясу забирался холод.
Протопоп надвигал скуфью глубже на голову, подымал свой деревянный крест с распятием, говорил хриповато, громко и убежденно:
– Миленькие мои! Не ходите в церкви, опоганенные наперсником антихриста Никоном, сыном блудницы! Не напояйте души ваша латинщиной. По церквам ныне разлилось нечестие… Служат еретики по новопечатным требникам, а они лжу плетут… Никониана опоганили святую евхаристию, трегубят аллилую; крестное знамение Никоном сложено в кукиш, малакии подобно! Коли-ко есть у вас образа, где Иисус не повешен, как пишут его по-новому иконники, а руци и нози его по честному древу раздвигнуты, – молитесь… и не теците в вертепы Никоновы, буде образа подобна не прилучитца, и вы на небо на восток кланяйтесь:
– Слышим, батюшко! Не опоганимся.
– Стойте, детушки, за истинного Спаса Иисуса!
– Постоим, отец наш, за древлее!…
Полночь. Первые петухи пели, пришел протопоп в Замоскворечье. Черно кругом, только серый снег маячил под ногами. Щупая озябшими руками холодные стены домов и обледеневшие бревна тына, добрался до своей избы и еще издали знал, что идет домой. Изба их дрожала, будто кто в ней дрова колол, но стука не было, а слышалась матерная брань и богохульство.
«Ох, надо су, надо к нему, бесноватому, зайти, да озяб и немощен, петь, я…» – подумал протопоп, очищая на черном крыльце сапоги от снега.
В избе, куда зашел он, ругались бабы. Протопопица Марковна стояла у печи в красном ватном шугае, стучала в пол рогами ухвата, с потным лицом, красным и злым, а против нее тоже с крюком печным топталась в пестрядинном сарафане растрепанная хозяйка избы Фетинья. Спорили из-за варева. Протопопица поставила чугун к огню, хозяйка отодвинула и в узкое устье топившейся печи всунула свою корчагу глиняную. Фетинья кричала, стараясь перекричать басистую протопопицу:
– Из Сибири нанесло вас, неладных изуверов! Дом мой весь засидели… места самой не стало.
– Лжу плетешь! – басила протопопица, – толстобокая ты охальница… Из Сибири нас сам государь вызволил и воеводу смирил – не смел держать.
– В Медяном бунте летось много вас, заводчиков-староверов сыскалось – кости вам ломали, руки, ноги секли!
– А мы тут при чем? Нас на Москве и не было вовсе!
– Не было… пришли нынь церкви православные пустошить!
Протопоп прошел в передний угол к налою с книгой. Две свечи, прилепленные к налою, были погашены. У черного образа на божнице огня не было – на лавке в том же углу на оленьей шкуре, где спал протопоп, на подголовник вместо подушки было кинуто какой-то чужой рухляди мягкой.
На образ протопоп перекрестился, повернулся к печи, сказал протопопице:
– Чего, петь, гортань открыли, а бога без молитвы и без огня су оставили? На божнице ни свеча, ни масло не горят.
Печь, потрескивая, разгоралась. Лица баб раскраснелись еще больше. Стены розовели, и по заиндевевшим узким оконцам прыгали узоры огня. Бабы не слушали и не унимались. Протопоп повернулся от них на избу. С большого стола сползла на пол набойчатая белая скатерть с петухами в цветах. Протопоп устало нагнулся, поднял скатерть. Еще сказал:
– Дар божий хлеб су, класть будете и брашно, а скатертку в пыли валяете, грешницы!
– Разъехалась, как жаба! Гортань бы и рожу перекрестила, скоро, чай, утреня, а ты похабно лаешь…
– Сама ты, Протопопова кобыла, бесу кочерга, богу не свечка! Бунтовщица… в церковь не ходишь, а про утреню судишь… поп твой за царя-государя здравия не молит!
– Сотвори благо, Марковна, уймись су, Христа для.
– А, нет, батько, чего она, неладная, нас зря корит пустым? Она зачала…
– Уймись, говорю!
– А не уймусь ее раньше!
Протопоп закинул бороду через плечо и, подступив к жене, ударил ее по лицу верхом ладони.
– Чого ты, безумной поп?! – взвыла протопопица.
– Вот тебе, Марковна, и за безумного дача! – он ударил протопопицу снизу в подбородок. У попадьи хлынули из глаз слезы, а из носа кровь. Она, утираясь и всхлипывая, бросив ухват, ушла в угол к дверям.