Нищие знали Москву по звону: звонят торжественно из Кремля – царь едет на богомолье. Москва звонила заунывно и длительно, с оттяжкой – умер митрополит. Иногда звонила празднично, весело, и ревнители старой веры роптали, вторя протопопу Аввакуму: «Звонят к церковному пению дрянью! Аки на пожар гонят или всполох бьют…» Но пожар – всполох – нищие различали, к тому звону не прислушивались, а на остальные звоны шли, так как богомольцев много было, да и царские выезды нищих привлекали, всегда им раздавались деньги. Особенно любили выезды царицы.
Сенька и Улька жили в особой избе. Облепиха так указала:
– Не честно живут – без венца… Но придет пора, перевенчаютца, особливо, коли у них дитё заплачет…
Улька украсила свою кровать запонами кумачовыми и на окошках запоны повесила, да окошки, ежели их не отодвигать, и завешивать не надо было. В курной избе через день мыла стены вплоть до воронца и лавки мыла.
Таисий неохотно к ним заходил. Улька замечала, что ее возлюбленный слушает во всем Таисия, а ее, Ульку, не очень и не бьет даже мало, а не бьет – то уж известно… худо любит![212]
Таисий, поучая Сеньку, делясь с ним своими замыслами, неприятно замечал, что Улька, которой в избе не было, – вдруг появлялась: то из-за кроватной запоны выскользнет, то из угла темного.
Однажды, когда Ульки не было, Таисий сказал:
– Угнал бы ты, Семен, свою девку! Чую я – не добро с ней… подглядывает, слушает тайно от нас, а нам лишнее ухо и глаза– ворог лютый… Лишний человек о нашем пути вольных людей ведать не должен…
– Ништо… угоню, как придет время…
– Не знаешь ты бабы! Бесновато любит она тебя…
– Ништо! Говорю тебе-против нас не пойдет… разум у ней есть!
– Ты не смыслишь, что разжег ее до бешеного огня юродивых… воззрись: морщины у рта обозначились, как ножом врезаны, глаза порой горят, и в них такой огонь! Ну, такой, как будто у юрода Федьки, что, по царскому указу, на цепи сидел за то, что поймали с Аввакумовым письмом. Тот Федько голым гузном в горячей печи сидел и крошки ел хлебные… Гляди, она такая же, в огонь сядет ради любви… Она боится, чует – уведу тебя, как с Коломны увел…
Они сидели и пили табак, крепкого вина выпили по стопке большой. Кругом на столе горели сальные свечи. Повеяло ветром, кто-то махнул на огонь, свечи упали, погасли. Упала скамья, стукнул рог с табаком, Таисий ударился затылком о пол, хрипел:
– Стой, черт! Стой! Семен, меня душит…
Не заметив, как исчез огонь, Сенька сидел задумавшись, упершись локтями в стол. На голос друга очнулся:
– Где ты? Что такое?
– Ду-у-шит!
Сенька припал к полу, в темноте поймал распущенные волосы женщины, тряхнул – щелкнули зубы.
– Сеня-а… пусти…
– А, так это ты, сука? Ты? Ты?
– Сеня-а…
Таисий встал, нащупал оброненную одну из свечей, высек огня, прилепил к столу. Сенька сидел на своей скамье, держал Ульку одной рукой за волосы, в другой был зажат рог – он пил табак.
– Сеня, пусти!
– Не выпущу, ежели Таисий не простит. Проси прощения – кланяйся ему. – Он приподнял за волосы Улькину голову, хотел нагнуть к полу.
– Спусти, Семен! Не надо поклонов, от них злоба пуще.
– Я ее задавлю, как собаку, и шкуру на крышу загалю, а нутро вытряхну, ежели полезет к нам со словами ли дурными или дракой.
Улька исчезла.
Из ендовы, стоявшей посредине стола, друзья еще зачерпнули по стопке вина – выпили и вышли за ворота двора Облепихи отдышаться. Шла весна, была гололедица. В вышине яркие звезды и месяц-новец. Перед друзьями лежала пустынная улица, огороженная тыном. Тын местами повалился, белели, поблескивая, огороды в стороне за оброненным тыном. Сыпалась дальняя дробь колотушек сторожевых, с воздуха наносило запахом холодной гари угасшего пожара. К ближней колоде из двойных бревен, поперек загородивших улицу, двигалась черная телега Земского двора. За ней шли, поблескивая топорами на плечах, рослые ребята – палачи, передний выше всех. Палачи были в цветных кафтанах – кто в черном, иной в синем, а передний в красном. Телега, запряженная в одну лошадь, тащила в Земский приказ[213] ремни, дыбные хомуты, на вязках веревочных низанные, цепи и кнуты.
– Калачи да ожерелья для нас волокут! – сказал Таисий. Сенька молчал, разглядывал мрачное шествие. Телега, стуча колесами на выбоинах, остановилась у поперечной колоды, из-за надолбы с будкой вышел сторож с фонарем, за ним другой, решеточный. Передний палач в красном кафтане достал из-за пазухи проходной лист[214]. Говор доносился смутно, слов было не разобрать…
Следом за проехавшей телегой Земского двора протащился на тележке поп волосатый, весь черный, в черной высокой шапке.
Решеточные сторожа попа без листа пропустили, кланяясь.
– Зришь ли? – спросил Таисий.
– Поп! – сказал Сенька.
– Поп, оно-таки поп! А ежели и нам когда потребно?
– При нужде оболокчись попом?
– Смекай! Можно сторожей проехать. Эх, Семен! Надо нам иное место прибрать…
– А здеся чего?
– Опасно… Будет ежели бунт и нам идтить заводчиками, а за нами глаз!
– Улькин глаз не помеха.
– А чуется мне – разведет она вконец!
– Едина лишь смерть разведет нас…
– Ну, спать, Семен!
– Идем.
Вернулись молча. Сенька – в свою избенку, Таисий, рядом, в другую. Он никому не доверял – жил одиноко.
В низкую дверь Сенька пролез медленно, сгибаясь, задел спиной стойку – берег голову.
Не пошел на кровать, сел на скамью к столу, где еще недавно сидел Таисий. В углу моталась белая тень женщины, тонкой и гибкой, желтели распущенные волосы от света восковой свечи. Сенька слышал шепот: «Спаси-сохрани! Спаси, спасе, Семена, раба, Ульяну, рабу грешную, непокаянную, злую рабу твою, прости господи…»
Сенька, сняв шапку, кинул на стол. Она, помолившись, отошла, встала к окну лицом. Одно оконце в избу было раскрыто – ставень вдвинут в стену.
Сенька молчал, он заправил рог, высек огня на трут и пил табак. Рог булькал, легонько посвистывала трубка. Она повернулась от окна, взглянула на него, склонила низко голову и стукнула коленями о пол:
– Семен!…
Сенька молча пил табак.
– Сеня! Не ответил.
– Семенушко!…
В ответ ей легонько булькала вода в роге, посвистывала, пылая, трубка вверху его.
– Убей меня – краше будет. Скажи словечко… Сенька вынул рог:
– Скажу… чуй!
– Чую, Сенюшко…
– Меня забудь, ежели будешь ненавидеть Таисия…
– Ой, убила бы его, разлучника!
– Пошто сказываешь про любовь?
– Люблю тебя пуще живота! Пуще солнышка света…
– Так знай, малоумная! – Он понизил голос, снова набивая рог. – Таисий – это я!
– Нет, нет! Он змий!
– Только я еще не тот – он… Я тот, кого любишь ты… ненавидишь того, кем я хочу быть! Замест любви, о коей сказываешь мне, меня же ненавидишь?
– Нет, нет, нет! Сеня, он не ты, – он злой, хитрой, как сатана. Я чую – не умею вымолвить… чую его…
– Тогда вот! Завтре и я уйду от тебя…
– Сеня, Сеня! Солнышко, не уходи! Я буду и его любить… Прощу все… все! Никогда отнюдь не скажу ему худа слова и думать зачну, как учишь, что он – это ты!
– Вот так, помни! Когда ты меня знаешь и его почитаешь, как меня, – тогда мир и любовь… Только тогда, не забудь!
– Побей меня! Стану знать, что любишь… /
– Жидка ты! Кого мне бить! Запри окно, будем спать.
– Побей!
– Ни единого слова! Окошко…
– Ох, не любишь ты меня!
Сегодня Таисий весь день слушал да высматривал по Москве. Солнце перешло к западу, когда он вернулся и зашел к Сеньке. Боясь Ульки, увел его в свою избушку, запер двери сеней на замет железный, а в избе двери подпер.
Сел к столу, приятеля посадил на скамью против себя, на столе горела свеча. Таисий, заправив рог, стал пить табак. Сенька ждал, когда его друг высосет сквозь воду свою трубку.