– По сей день так! Колыхнул окаянный крестопреступник Стенька Русью– идут круги.
– А так! То пясть людей, правда, иные замараны, ничего не убавят и не прибавят…
Одоевский помолчал, выпил вина, усталым голосом заговорил:
– Зачем мне было трудиться, Богданыч, честь тебе «Уложение» и челобитье заокских дворян? Думал – вразумится, ты же упорен, – знай, сбегут твои укрытые с Астрахани к кумыкам в горы, да и перская граница – рукой двинуть – оглянешься, и новые бунты от них.
– Клянутся они, боярин, не воровать!
– Боярская клятва ломаетца, ежели царь велит, а разбойничья – сказать в посмех. Теперь доведу последнее, оно тебя вразумит. Если бы не было в твоем деле поклепа, еще оно бы ништо.
– Уж и поклеп?!
– Не подумай на меня; хотя и обидел ты, не идя со мной в сводные воеводы, но не я на тебя доводчик. Думаю, Терской воевода Петр – он спешно на Москву угнал, а я получил указ.
– Указ?
– Указ по твоему делу с укрытыми.
– А можно тот указ, Яков Никитич, мне ведать?
– Ты, боярин, должен его ведать!
Воевода встал, прошел в угол к иконостасу Прозоровского с ободранными ризами, отодвинул образ Иоанна-крестителя, изза образа достал бумагу и вернулся к столу.
– Не буду читать от кого, то тебе и без меня внятно. Одоевский читал, Милославский, теребя бороду, сидел молча.
– «Гулящего человека Федьку Тихонова, сына Попова, взять в Приказную палату и расспросить накрепко: как они были в воровстве и кто с ними иные боярские люди в том же воровском заводе были и чьих дворов? И для чего они пошли во двор служить к боярину Ивану Богдановичу Милославскому и к иным и кто кроме их такие же воры служат у него или у иных у кого в Астрахани во дворах? И на кого скажут и тех людей взять и расспрашивать и, расспрося и сыскав вины их, будут доведутца смерти, велеть вешать, будет не доведутца – прислать к Москве. А боярина и воеводу Ивана Богдановича и иных, к кому такие боярские люди пошли, допросить и взять у них сказки за руками, для чего они таких воров во двор к себе принимали: забыв великого государя прежние указы и не дождався на тех воров за их воровство великого государя указу?»
– Вот тут тебе, Иван Богданыч, «Уложение», статья вторая, или боярин и воевода будет ждать, когда возьмутся за его голову?
– Нет, князь Яков Никитич, не буду ждать, а как быть? Вижу поклеп, и от него не уйдешь…
Милославский побледнел, встал, поклонился воеводе:
– Пиши, Богданыч, отписку, ту отписку я с пытошными речами пошлю царю и припишу: «Воеводой Иваном Богдановичем Милославским переданных мне всех поголовно астраханских бунтовщиков буду допрашивать, а кто доведетца смерти – казнить!» Ты же, Богданыч, пиши царю свое: «Астраханских-де воров, В. Г., принял я в свой двор и другим велел принимать, не дожидаясь твоего, В. Г., указу потому, что место у нас широко – море и горы близ, а глядеть за ворами силы было мало, так чтоб не побегли куда, деля иных разбойных дел, а нынче отдаю на допрос и расправу».
– Теперь выпьем разъездную, садись! Потом поезжай и готовь отписку.
– Ух, тяжело, князь, рушить княжеское слово!
– А голову потерять легко? И не сговаривал бы я тебя, Богданыч, столь долго, ежели бы ты мне врагом был, ты бы заупрямился, а тут поклеп прямой и скорый.
– Спасибо, князь Яков Никитич!
– Пей! Вот так, и я. пью, потом спать. В утре пришлю к тебе стрелецкого голову Владимира Воробьина со стрельцы, а тот – кого направит в Приказную палату, иных прямо на Пожар к ларям на Болдинскую косу, будем с ними расправу чинить, – как они чинили всенародно, так и мы.
– Прощай, князь Яков Никитич. Делай! Милославский ушел.
Астрахань спала. В черном, душном воздухе кто-то ухал. Пели пьяные, выйдя с кружечного двора, хлопали и скрипели двери питейных изб. Перекликались сторожа в гостином дворе у Пречистенских ворот на площади. Слышался стук их колотушек в доски. Где-то визжала женщина:
– Ой, роди… уби-и-л…
– Гля-ди-и-и!
– Гляди-и-и-и!
То слышались окрики караульных стрельцов у стен города. Еще темно было, пропел первый петух. Прозвучал тонкий звон колокола: это на вышке собора сторож отбивал часы. Чикмаз не спал, пил. После ухода Сеньки тяжело выбрел на двор, склонив голову, бодая'темноту, вслушивался, но в голове разница шумело, в ушах будто кузнецы били по железу.
Вернулся, при огне лампады стукнул на колени у кровати, тяжелыми, как чугун, руками обняв сонную жену. Она проснулась, сняла его руки, прошептала ему на ухо:
– Робят сполошишь, усни, Иван! Ваня, усни! Погладила его косматую голову, Чикмаз бормотал: —
– Пришел, сатана!
– Кто пришел, Ваня?
– При-и-шел! – Шатаясь, Чикмаз вскочил, шагнул к столу и, наливая водки в ковш, продолжал: – Из самого пекла адского вполз, заронил в душу мою уголь каленой! Бросить? Да разве, без них не все мне едино, што будет? Хо… хо! Черт! – Выпил водки; царапая стену хаты, снова выбрел на темный двор, слушал, но слышал лишь свою тревогу – она била в нем в барабан, звонила в колокол. Это она кричит:
– Эй, гля-ди-и, ра-туй, держи-и!
Чикмаз вернулся к столу, потянулся к водке, но упал и, распластавшись на полу могучим телом, головой под стол, уснул.
В полусумраке желтела длинная рубаха, моталась у стола светловолосая плотная женщина, пытаясь поднять пьяного, но и одной руки от полу не могла отделить.
– Пьет мертвую… – шептала женщина. – То хвалитца, что все худое покрыто, то ругаетца, боитца и опять пьет… Господи, помилуй!
Баба перекрестилась, легла и дремала с полузакрытыми глазами. Чуть рассвело, она услышала бой барабана. Жена Чикмаза торопливо оделась, прикрыла наглухо детей одеялом, вышла на двор, пробралась за ворота и полубегом вернулась. Едва растолкала сонного мужа:
– Иван! Иван! Ставай борзо! Худое творитца в городе… Иван!
Чикмаз с хрустом костей потянулся и вдруг вскочил на ноги.
– Что-о?! – глухо спросил он.
– Разинцев имают. Слышу – воют бабы, а их ведут стрельцы… за воротами сказали – у Милославского на дворе взяли всех!
Чикмаз шагнул, нагнулся, выдвинул из-под кровати сундук:
– Женка, бери деньги – все! Рухледь мягкую, луччую пихай в суму. Уводи робят, и бегите на митрополий учуг – родня укроет.
– А ты? Ой, Ваня, Ваня!
– Прощай! Делай, бери робят!
Баба быстро собралась, поцеловала мужа, вскинула на плечи суму, взяла за руку ребят, и не двором, а воротцами в переулок они ушли.
Чикмаз из-под кровати выволок тяжелый мушкет, продул его, подсыпал на полку пороху, забил в дуло кусок свинца, сел к дверям на лавку. В щель сквозь двери оглядывал двор. Скоро у его двора послышался стук барабана, по двору к хате Чикмаза пошли стрельцы:
– Эй, Чикма-а-з!
– По указу великого го-о-о… Чикмаз ответил выстрелом.
С весны ранней на Болдинской косе сожжены старые, поломанные шалаши, место выгорело кругом на тридцать сажен – называлось Пожаром. На Пожаре уцелела одна скамья, на ней раньше торговали бузой, квасом и сбитнем. Была скамья видом как стол, а рядом с ней для пьющих сбитень – скамья малая.
Воевода князь Яков Одоевский здесь приказал быть пытке. Перед торговой скамьей шагах в десяти плотники врыли два высоких столба, наложили верхнее бревно, и люди, какие смотрели на работу плотников, сказали:
– Дыбу поставили!
В стороне от дыбы плотники вкапывали рели, а иные из них острили дубовые колья. К месту казни подъехал на гнедом коне сам воевода, за ним товарищи: князь Каркадинов и Пушечников. Лошадей воеводских приняли стрельцы приказа Кузьмина в алых кафтанах, они же, перед тем как сесть воеводам, скамью большую покрыли малиновым ковром, на другую, малую, разложили два бумажника.
Воевода сел за пытошный стол в середину, справа – Каркадинов князь, слева – Пушечников. Пришли два палача, по кафтанам опоясанные длинными плетьми ременными, с ними два дюжих помощника в красных рубахах, рукава помощников засучены выше локтей, на плечах у помощников отточенные топоры, у палачей в руках две крученые крепкие веревки, веревки палачи закинули на дыбу. Плотники к приходу палачей под дыбу внесли нетолстое бревно, а другое бревно подволокли одним концом к пытошному столу. В него помощники палача воткнули топоры.