– Навстрет мне все батьки-атамана работнички! Спасибо и то им не скажешь… – сказал домрачей.
– Прощай и с такими словами убирайся в лодку! – крикнул рыжий.
– Ухожу! Тебя-то, лисый, не жаль кинуть, а вот обчего сынка обнять надо. Прости-ко, Гришенька. – Старик обнял Сеньку.
– Прощай, дедушко. Видаться ли?
– Где уж, сынок! Путь наш один, да росстаней много. Наум, привычно закинув бороду на плечо, поцеловал уходившего:
– Не поминай, спаси Микола, лихом! Звал иножды козлом, забудь, то не от сердца было…
– Прости, Наумушко. Пути розны, а то бы еще почудасили. Рыжему старик поклонился, сказал:
– Спасибо, хозяин, за корм и плавь!
– Поди с богом.
Домрачей, сняв с лысой головы баранью шапку, помахал ею судовым ярыгам.
– Работнички, прощайте!
– Про-ща-а-й, деду-шко-о! – закричали ярыги ближние и дальные.
Старик, взяв с палубы под мышку домру, спустился в лодку.
– Разбойной, зрю я, старец был, – вздохнул рыжий.
Летом 1671 года царя несказанно обрадовали матерые низовики-донцы – атаман Корнило Яковлев с товарищи. Они, как драгоценную кладь, привезли в Москву на земской двор царскую грозу – Разина. После казни «друга голытьбы» царь стал крепче спать. К нему теперь ежедневно шли грамоты от главных воевод Юрия Борятинского и Долгорукого. Тот и другой, не сговариваясь, менялись местами по Волге и за Волгой. То с правой стороны один, то с левой другой, и обратно, смотря ио сакмам[398] – куда прошли преследуемые ими мужики, холопы и посадские гилевщики.
Как один, так и другой Юрий поочередно доходили почти до Уральских гор, а на запад и юг до Бела-города, где сидел Григорий князь Ромодановский. Дальше воеводы Ромодановского не шли – им было указано: «В чужие дела не вступаться». Воеводы Борятинской и Долгорукой, а также подручные им стрелецкие головы разбивали бунтовские засеки, жгли деревни ушедших на гиль мужиков, равняли с землей становища татар и немирных калмыков, гнали мордву и чувашей, четвертовали, вешали, сажали на кол. Царь знал, читая утешные грамоты воевод: «Не один-де Арзамас и Нижний Ломов, а многие городы текут не по один день кровяными ручьями».
Царь и без воевод понимал, что после казни Разина те заводчики бунтов, по подговору которых мужики садятся в засеку, будут переловлены, пожар бунтовской зальется кровью, а крыша бунтов на его глазах по его приговору рухнула. Знал царь и то, что воеводы, творя его царскую волю «жесточи несказанной», спасают от беды его трон и свою боярскую власть над народом. Царь улыбался и думал: «Они заставят мужика пахать, платить налоги, а инородцев собирать на меня ясак».
Да, гроза прошла!
Царская радость возросла всячески. У царя родился сын Петр Алексеевич.
По городам, целым и разоренным, по монастырям погнали скоро «жильцы» объявлять о царской радости да петь молебны. Милославская Марья Ильинична умерла в 1669 году, а вместе с ней и царевич Симеон. Умер Алексей, Федор с самого рождения болел цингой, Иван Алексеевич был скуден разумом, его втихомолку прозвали слепым: он не был слеп, но веки закрывали глаза. Не шли в пользу царю обильные кормы. Царь не унывал, упивался, объедался и «ходил» – ездил часто на богомолье. «В 1673 году одиннадцатого сентября был у государя стол по Грановитой палате, а ели у государя царевичи: «Касимовской царевич Василий Арасланович, Сибирские царевичи Петр да Алексей, да власти митрополичьи – всего семь человек, а у стола были бояре и окольничий и думные люди, все без мест. Полковники и головы московских стрельцов, да войска запорожского гетмана Ивана Самойловича[399] два сына».
В том же 1673 году «декабря в 31 день пришли к великому государю, к Москве, Свейского короля великие и полномочные послы: Граф Густав Оксенстерн, думной Ганс Эндрих фон Тизенгаузен, земской думной Готфарт Яган фон Будберхт. А встреча была послам за городом, за Тверскими вороты за Тонною слободою; а на выезде, по указу В. Г., были против Свейских послов ближние люди и стольники, и стряпчие, и дворяне московские. А в сотнях у голов знамен государевых не было, ехали со своими значками. А послы сидели в карете. А шли послы Тверскою улицею в Неглиненские ворота, Красною площадью и Ильинским крестцом и в Ильинские ворота, Покровскою улицею на Посольский двор, что был двор немчина Давыда. А как шли послы в Неглиненские ворота, и в то время послов на Неглиненских воротех изволил смотреть великий государь, царь Алексей Михайлович».
Смотря послов, царь простудился, а послам надо было дать пир, и послы ели у царя в той же Грановитой палате. Царь принимал от послов поздравления и сам их поздравлял, много пил, а после того пира слег, так как всегда отекал ногами, – теперь же отек гораздо.
Весной, когда миновала большая вода, к царю пригнал с Терков князь Петр Семенович Прозоровский.
– Пошто, князь и воевода, без указу государева пожаловал? Великий государь недужен, – сказал воеводе думный дьяк Дохтуров. Думный дьяк был при царе для неотложных дел и отписок.
– Нужа великая, дьяче, повлекла – на воеводстве товарыщи сидят, а великому государю скажу «слово и дело».
Дохтуров осведомил царя, и царь ответил:
– Ослушниками чинятца воеводы – и этот пригнал без указу, но прими. Принимал в ложнице Ромодановского, князю Петру хватит чести и места. Ты, дьяче, будь близ, надобен станешь – позову.
Воевода терский, князь Петр, от ужасов астраханских, близких Теркам, и от удальства есаулов атамана Разина и теперешних недавних, Васьки Уса с товарищи, совсем потерял воеводский вид: он казался сухоньким, русым, с проседью, мужичком лет за полсотни, только золотный кафтан, не по плечу просторный, да шапка с куньим околышем, глубоко сидящая на голове, показывали, что не простой это человек.
Войдя к царю, князь Петр шапку держал в руке, а посоха у воеводы не было. Зеленые чедыги на каблуках стоптаны, один каблук стучал, другой шаркал.
Князь, войдя, помолился многим образам царской «спальной»; перестав мотаться перед образами, поклонился земно государевой кровати, где царь на взбитых подушках, лежа спиной, укрывал тучное тело золотистым бархатным одеялом. Царь, равнодушный к поклонам, ждал, когда заговорит князь, но воевода, отбив поклон, разогнулся, тоскливым голосом пожелав многолетия царю, встал и замолчал.
– Коли пригнал без указу – садись, князь Петр, только так, чтоб тебя видно было.
Неловко цепляясь за скамью, обитую бархатом, воевода сел.
– Гляжу на тебя, князь Петр, и кажется мне, – хоть вид у тебя не боевой, но будто ты в дороге боярина какого ободрал?
– Такой порухи за мной, великий государь, не бывало.
– Знаю, но огляди себя! Кафтанишко с чужого плеча, правда зарбафной, сапоги – на богомолье ходить, и то в дальний путь не годятца. Шапка, я чай, как накроешься, до низу носа сядет. – Царь улыбнулся.
Воевода осмелел, и на лице его метнулось в глазах и губах скупое со злым вперемешку:
– Не я шарпал, великий государь, меня шарпали, челом буду бить о рухледи…
Воевода, встав, поклонился.
– Челобитье мог бы переслать! Говори «слово», ради которого пригнал без указу. – Лицо царя стало хмурым, голос звучал сурово. Воевода, снова встав, поклонился царю, торопливо заговорил, часто моргая белесыми глазами.
– Сижу я – не дально место от Астрахани, слух ко мне идет, как колокольный звон по воде. Слух тот испытывал я через товарыщей своих, – не прогневись на меня, великий государь, слушая.
– Говори смело! Всякий слух о затеях моих супостатов мне угоден.
– Милославского Ивана Богданыча[400] послал ты, великий государь, брать Астрахань, и он в нее вошел.
– О том ведаю!
– Так вот, великий государь, Иван Богданович чинил расправу над изменниками не ладно. Пущих воров и бунтовщиков, заводчиков кровей великих, принял в свой двор и головам стрелецким и иным указал принимать их и кабалу на них брать.