– Чую, великий патриарх.
– Но… если я тебя возьму за себя, спасу от смерти и пытки, так будешь ли честно служить мне?
– Ты волен в моей жизни, великий патриарх, и если захочешь, чтоб служил тебе – буду служить, не щадя живота, куда хошь пошли меня, без слова пойду!
– Добро! Сказанному тобой верю… Вдень себя в кайдалы, жди.
Сенька отошел к дверям и старательно заклепал себя в кольца желез.
Никон громко позвал:
– Эй, войдите в палату! – Когда вошли стрельцы с монахами, прибавил: – Раскуйте колодника. Беру его с собой. Если вы дали какую-либо грамоту воеводе, то отпишите: «Святейший имает „дело государево“ на себя! Вора Тимошку будет сыскивать своими людьми и судить его будет великий государь сам с бояры».
Никон зашел в собор к службе, потом, не садясь за трапезу, уехал.
Монастырские власти думали долго, «кто довел патриарху о всех делах тайных монастыря?» Потом окончательно решили: Анкудимко монах! И хотя он ране пожара ушел из Иверского, но у него есть доглядчики и доводчики в селе Богородском, а ведомо, что в село он к пожару заходил и ночевал. Они на том же собрании отписали воеводе: «Дивное содеялось, боярин князь Юрий! Сам святейший патриарх будет имать утеклеца своими людьми патриаршего разряда и судить того вора Тимошку будет сам же, и тебе бы, воевода, в то дело не вступаться!»
Когда пришла первая отписка от монахов к воеводе, то князь Юрий Буйносов-Ростовский вскочил и матерно выругался, он только что затеял дать пир своим друзьям, а тут «дело государево».
– Прнючают в монастыре чернцы хмельные всяких воров и бродяг, но когда их покрадут или худче того, подойдет им к гузну, узлом пишут: «Берись, воевода, правь дело государево!»
Пока он расспрашивал дьяков[42], да стрельцов подбирал, да подводы готовил, и сыскных людей налаживал, получилась отписка вторая: «И тебе бы, воевода, в то дело не вступаться!» Тогда князь спешно приказал закинуть все сборы по делу государеву, позвал ездового.
– Гей, холоп! Садись на конь да скачи борзо, извести моих друзей – воевода князь Юрий просит пожаловать на пир! – Про себя прибавил: «А и благо тебе, Никон! Не люблю я тебя, да спасибо, что от лишней работы избавил!»
С Ивана Третьего вплоть до Петра всяк выходящий из Кремля, идя Спасскими воротами к Красной площади, переходил через овраг по мосту. Тот Спасский мост по дьяческим записям «был длиною двадцати сажен с саженью, а поперег пять саженей».
Под этим мостом в шестнадцатом веке, во время пожара Москвы от хана Перекопского Менгли-Гирея[43], убежав из железной клетки, сгорел лев, любимец Ивана Грозного; его православный царь часто кормил трупами казненных.
Велик и страшен был тот пожар деревянной Москвы: на колокольнях плавились колокола, «жидкая медь, аки вода, текла по кровлям церквей». Мост сгорел, но его перестроили, а после Смутного времени на Спасском мосту по ту и другую сторону объявились лавки книжников. Торговля шла бойко лубочными картинами, печатанными на досках. Картины изображали «Страшный суд», «Хождение богородицы по мукам», лики чудотворных икон, но столь безобразные, что патриарх Никон поднял на бумажные иконы гонение.
Продавалось тут и рукописанье, сочиненное заштатными попами, дьяконами или же просто грамотеями. Покупалось оно явно, продавалось книжниками из-под полы тайно, а потому и за гроши. Тут же покупались сказки «Бова Королевич[44]», с фряжского переложенные, и другие. На мосту всегда шумела, толкалась толпа от раннего утра и до отдачи дневных часов. По мосту в возках не ездили, разве что редко проедет царь верхом или важный боярин. Толпу разгоняли стрельцы, лавки тогда запирали. А дальше моста, если убрать толпу, за площадью Красной ряды полукругом, и видно в каждой лавке, кто чем торгует: на виду покупателя развешаны сукна, сбруя, образа и утварь церковная, парча, позументы с бусами, канитель и кружево золотное для обшивки сарафанов и кафтанов боярских.
За первым рядом, лицевым, – второй и третий, там торгуют рыбой, мясом и курями, а еще дальше вглубь – колокольный, каретный и лапотный ряды. Сегодня, как всегда, в стороне, прячась за углами лавок, стоят подкрашенные бабы, пестро одетые и чаще хмельные, у каждой такой во рту закушено по кольцу. У одних с бирюзой, у иных со смазнем[45] голубым или алым.
К таким торговкам подходят только мужчины, женщины, проходя, косятся на них, плюют в их сторону, а какая не удержится, то и ругнет:
– Бесстыжие!
– Лиходельницы!
Связываться с такими бабами боятся. Драться умеют хорошо, а пуще того матерным лаем устыдят. Мужчины, подходя, говорят тихим обычаем:
– Молодка, продаешь кольцо? – Кольцо изо рта исчезает, оно либо на пальце блестит, или зажато в ладони.
– Прода-ю-с.
– Сколь дорого?
– Тебе как – с медом хмельным ай насухо? С медом-то за сласть полтина!
– Буде четыре деньги.
– Тогда без сласти… Тишае иди… я догоню!
В толпе продираются скоморохи, медведя волокут на цепи с кольцом за губу. Кто из потешников с козьей, иной с бараньей харей.
К скоморохам пристают из толпы, смеются:
– Плясать ноги есть, сыграть – ни, всю вашу музыку патриарх Никон за Москвой-рекой на болоте пожег.
– Пущай жгет! На губах сбубним.
– На гребне чесальном посвищем!
Кто-то, злобясь на патриарха, кричит, чтоб многим дошло в уши:
– Никон, братие, не то скомрашью кабацкую музыку сжег, он летось святые иконы в церкви поколол да огню предал!
– Иконоборец!
– Иконам указал глаза прободать да по Москве носить окалеченные!
– Истинно! Зрели сие, плакали люди, глядючи.
– Ужо сыщется ему от бога.
– От людей не пройдет тоже!
– Берегись, народ! Уши есть, Фроловска[46] пытошна за мостом!
– Эй, гляньте, – бирюч.
– Чуйте его, не шумите гораздо!
Четверо стрельцов приказу Кузьмина в голубых кафтанах батогами разгоняли толпу, очищая дорогу бирючу. Бородатый бирюч, в шапке шлыком, загнутом за спину, в мухтояровом зеленом кафтане, бьет палкой в литавру, привешенную на груди. Уняв барабанным боем шум толпы, кричит зычно:
– Народ московский! Кто из вас будет куплять у торгованов скаредных бумажные листы с иконами немецкими, кальвинскими, еретическими или же неправо печатать мерзко и развращенно таковые листы, тому быть от великого государя святейшего патриарха Никона в жестокой казни и продаже!
Стрельцы с бирючом проходят, литавра и голос звучат в отдалении.
– Вишь, робята, Никону стали нынче бумажные иконы за помеху!
– Так будут худче печатать деля смеху-у!
– Сказываю вам – уши есть! Фроловска пытошна близ…
– Во Фроловой нынче негде пытать, около пытошные отводные башни стены осыпалось с двадцать сажен!
– У набатного колокола во Фроловой у палатки свод расселся!
– Запоешь не хуже у заплечного во Констянтиновской!
– В Констянтиновской тож – в воротех вверху расселось в трех местах!
– Да вы каменщики, што ль?
– Мы с Ермилкой в нарядчиках были, меру тащили – подьячий стены списывал!
– Воно вы каки, робяты! А я в стенных печурах щелок варил… Идем коли в кабак – угощу!
– Ермилко! Идешь, царь зовет?
– Оно далеко да грязно…
– А ништо! Проберемся.
С серого неба сеет не то дождь, не то изморозь, но крепок хмельной полуголодный народ. Бродят люди с утра по грязи, по слякоти, едят с лотков блины, оладьи, студень глотают, утирают мокрые рты и лица шапками. Ворот у многих распахнут, болтаются наружу медные кресты на гайтанах, иные шутят о крестах наружу: «Крест мой овец пасет!» Пытошные башни многим знакомы, разговор о них не умолкает. Никон государит немилостиво, при нем еще крепче пытают, а царь на войне с Польшей.[47]