– Бавкай! Ряска с чужого плеча, скуфья – на полголовы, сапоги драны от долгого беганья… Пиши!
Сенька, обмакнув перо в чернила, написал:
«Я есмь Григорий Петров, сын Ляцкого, кузнец, а где жил ране, не пишу – не помню. Последнее житье имел на устье реки Оки и Солотчи, в Солотчинском монастыре, у архимандрита Игнатия, в кузне ковал. Сошел от его жесточи и эпитемьи непереносной, сшел в ночь, а одежду, коя попала, ту и взял, оттого ряса на мне тесна…»
Воевода приказал:
– Подай письмо, служилой! Стрелец подал Сенькину запись.
– Лжешь! Не ковал! Писал, вишь… У коваля рука тяжка – так красно и подьячему иному не писать. Аханью мы не верим, против того, что ты гулящий.
Воевода сунул бумагу на стол и как бы задумался; потом, помолчав, поднял голову, глаза его были другие: туман с них спал, они глядели зорко и пытливо, а голос стал тише, приятнее и вкрадчивее:
– Сын ты мой разлюбезный, помысли мало и пойми: таким писцам, каков ты, по Руси бегать опасно. Никон, монах, сшел с патриаршества, кинув паству… Аввакум, его церковный супротивник, пошел ересью на святую церковь, презрел все чины церковные. Сам же прибирает в попы своей ереси грамотеев, манит их на раскол. У меня уж сидит таковой грамотей, книги пишет, и я ему не запрещаю. Купцы к нему ходят с даянием, и мы то даяние от него берем – на церкви украшение и божедомам на пропитание. Времени, сын мой Григорий, будет нам довольно, а ты моли создателя и денно и нощно, что послал он, вездесущий, тебе отца и радетеля – меня, кой сирых, бродячих призревает и приючает. Не ровен день и час иной, хотя бы тебя взять: лихо кое учинит и под кнут и на плаху попадет, а сидя на покое, душа его умилится, и возлюбит он власть и божескую, и великого государя власть возлюбит же… Стрельцы, замкните ему кандалы, да спереди – ежели он смирен… Неладно, что велик и широк парень! Вот и тут тюрьма годна и благодетельна! Посидит годок– ума наберется, посутулится и усохнет маленько. Стрелец, замкнув замок на кандалах, сказал Сеньке:
– Пойдем туда, откеда взяли!
Когда повели Сеньку, воевода приказал:
– Скажите сторожу, чтоб новоявленного посадил к старцам в горницу!
У моста через глубокий ров – а за ним двойной тын тюремного двора – Улька ждала Сеньку от воеводы. Она узнала, нищие сказали, что его провели стрельцы в приказную избу.
В белесом сыром тумане, когда стрельцы подвели Сеньку к мосту, спросила служилых:
– Можно ли ему, новому, еду с собой дать? – А вина, ножей и чего кроме еды нет?
– Пошто, дядюшки! Едина лишь еда!
– Тогда дай!
Передавая Сеньке узелок, Улька шепнула: – Перстень где? – Все ошарпали! – громко сказал Сенька.
– Эй, женка, уходи! Говорить сидельцу нельзя. Улька поклонилась стрельцу, ответила:
– Буду заходить я, служилой: бельишко помыть на ём да еды принести.
– Коли богорадной сторож[303] пустит, нам дела нет – ходи! Проводя Сеньку мостом и тюремным двором, стрельцы говорили:
– Ты, новой, вишь, письменной?
– Грамотной я.
– Да… нам, робята, придетца его, грамотея-книгочея, водить к воеводе в дом!
– Пошто?
– Как пошто? Подьячие от его жесточи бегут, и веретенник[304] он многой.
– Сатана он, не дай бог ему в руки пасть! Сенька слушал молча.
В тюрьме стояла вонь от потных тел, ног и испражнений. Сторож с копеечной восковой свечкой, тускло светившей, проводил Сеньку общей тюремной избой. На лавках спали, стонали во сне люди, с печи свешивались руки и ноги. У дверей и с полатей торчали головы сонных тюремных сидельцев. Сторож толкнул туда Сеньку, сказал:
– Завтре к скамье прикую, ночь спи так!
Сенька вошел. Здесь вонь тоже была, но меньше, чем в большой избе.
В этой половине, видимо светлой, от сумрака синели оконца с решетками. Оконца – низко, над землей.
Меж двух широких скамей – грязный, сколоченный из досок стол. На столе в черепке огарок сальной свечи. При тусклом огоньке над столом Сенька увидал две головы – седые, клочковатые, тряслись бороды, – старцы, видимо, спорили о чем-то, из-под бровей поблескивали глаза. Один старец не громко, но задорно говорил другому, перед которым на столе лежала рукописная книга, одна страница книги была чистая. Тут же стояла чернильница медная с ушами для ремешка и вапница. Разные вапы были разведены на обломках склянок. Этому, готовому писать в книге, кричал вполголоса другой старец, видимо решая старый спор:
– Не божеское твое вранье надобно! Надобно крепить ту каменную кладу, коя зовется народ! Слабые камни, которые из нее выпали, прибрать, пообтесать и поставить в своды палат государства руського. Тот лишь камень, кой и доселе держал окна, своды и двери, только он крепок, с ним и на нем палаты простоят века!
– Бруси, знай! По-твоему, и бога нет?
– И нет! Все попы врут, а сказывают так: «Сидит бог на ледяном татуре в облаках, с топором в руке, с вилами в другой, топором он сечет на куски грешников, да все лишь бедных, худых, а вилами кидает в огонь геенны…»
– Лжешь, Лазарко! Такого бога мы не чтем и попов не чтем! У нас всяк лоб – поп, ежели чист телом да молится двумя персты, по-древлему.
В сумраке Сенька, выдернув дужку толстого замка, снял с себя кандалы, беззвучно собрал цепь; сняв ее с рукоположил на земляной пол у дверей. Подошел к столу, недолго послушал старцев, потом сказал:
– Ну-ка, старец, двинься! Голоден я, поем мало.
– Двинусь с трудом: чепь ногу ест.
– Кажи-ка!
– Чого?
– Цепь твою.
– А во, гляди ладом, светить не могу.
Сенька нагнулся, нащупал цепь, разжал одно звено и опустил цепь на пол. Старик задвигался, разминая ноги.
– Вот те спасибо! За нуждой безбольно сброжу, а то волоки ее, окаянную.
Другой тоже попросил:
– Слободи, младень живой, меня тоже.
Сенька поел, свернул узелок с едой и другого старца ноги избавил от железа.
– Вот нам бог Бову-королевича послал, – сказал один. Другой прибавил:
– Ты, молочший, берегись! Воевода – сатана: силу ему не кажи, а то он тебя закует, што и не двинешь перстом.
– И за нуждой под себя ходить зачнешь!
Старики, кряхтя, встали, оба ушли в дальний угол, там в земляном полу была вырыта яма, а перед ней – жердь. Они присели над ямой и по-прежнему спорили о боге, попах и народе.
Один, зевая, почесываясь, лег на лавку к окну, где у него валялось какое-то тряпье. Он ворчал:
– На новом-то месте, може, и сосну вскоре. Другой, обратясь к Сеньке, говорил:
– Ложись, молочший, на лавку… Я же, помолясь создателю, еще писать буду, доколе огарок светит.
Без иконы старик, кланяясь земно, покрестился в угол и сел к столу, а Сенька, любопытствуя, подошел, стал сзади.
На раскрытой чистой странице книги старец, посапывая носом, писал:
«…ничтоже есть страсти Егову, насыти может… Растет бо в них страсть, устава не знает, но тогда станет, егда убиет имущего той же… якоже гордость источник злобы всякия есть. Сице и смиренномудрие, философии всякия начало, на покорных бог ездит!»
Сенька читал слово за словом писание старца и видел: на другой, чистой странице, сменив перо на кисть, старец бойко обвел контур человека. Правую руку изображенному выдвинул вперед, нарисовал к руке нечто похожее на свиток. Платье изображенного раскрасил киноварью, бороду тронул рыжим цветом, а над лбом сделал красный околыш шапки. Вместо шапки на голове человечка изобразил маленькую фигурку с венцом сияния у головы, в руке – книгу, похожую на скрижали, вверху бойко написал: «Так-то бог на смиренных ездит!»
Окончив рисунок, старец разогнулся, сказал Сеньке:
– Вот учись, молочший!
– Нечему… – ответил Сенька. – Поучаешь смирению, а тебя, смиренномудрого, воевода к скамье приковал и за нуждой в угол ладом не дает сходить. Непереносная вражда и злоба растут, множатся кругом, а ты покорность восхваляешь.