– Да, православные! И по той поповской земле ему и плата была за рукоположение.
– Мучитель Никон!
– Ишь ты! Нам веселее… не одних тяглых поборами теснят, попов также.
– Кончилась волокита, как Никон сшел!
– Все же добро, кабы его в патрииархи, Никона.
– Вам от того не добро, не лихо, а нам, попам, бывала денежная налога – иной поп маялся в Москве год, ждал рукоположения и места. Вон туда глядите-ка, за Москву-реку! – кричал поп, который читал бумагу.
Все, кто был у Земского двора, оглянулись на снежную даль, изборожденную кривыми проулками с обледеневшими крыльцами деревянных церквей и часовен. Там же у тынов, торчащих из снега остриями столбов, высились каменные амбары, закрытые железными заметами, да иногда рыжела кирпичной кладкой башня или новая церковь.
– Ну и што?
– Глядим на знаемое, видим – Замоскворечье.
– И вот! Видьте… зимой ночью с патриарша двора не один поп убрел в эту пустыню да без вести пропал. – Поп со знаменцом говорил тихо и раздельно: – Прежние патриархи давали попам у себя на дворе ночлег и сугреву, а Никон на ночь выгонял.
– Должно, не любил поповского чрева. С постной пищи запашисты бываете!
– Да и бражников среди вас, отцы, не мало-о!
– И… и… православные! Разбрелись при Никоне попы! Кто без вести пропал, кто в разбой кинулся, а кто и в леса на Керженец сшел.
– А оные в кабаки ярыжить утекли.
У ворот Земского двора толпа густела, мелькали бороды, уставленные на столб с бумагой, топтались на снегу ноги в лаптях, иные в сапогах. Взметались ветром полы сукманов, кошуль бараньих. Нищие, горбясь над батогами, запевали свое:
Кабы знал да ведал человек…
Житие веку своему…
А из саней грузно вылезали то дьяки в куньих шапках, то бояре с посохами, и не раз был слышен любопытствующий голос боярина:
– Пошто у ворот столько народу?
– Извещение о Зюзине чтут!
– Эй, попенок! Чти далее, а то, гляди, разгонят. Хмельной попик читал по требованию:
– «…изыскав воровство Никитки Зюзина, великий государь, царь всея Русии Алексей Михайлович указал: взять вора подписчика и самовольника и поклепца на иных бояр Никитку Зюзина на Житный двор и на дворе его, вора, Никитку, пытали, и к огню расдетчи приводили, и он во всем своем лиходействе винился, и, по приговору бояр, Никитку Зюзина указано казнить – отрубить голову, но по молению у великого государя благоверных царевичей Алексея Алексеевича и Федора Алексеевича великий государь его, Никитку Зюзина, помиловал, казнить не велел, а указал его сослать на службу в Казань, а поместье его отписать в казну, – ему же, Никитке, оставить на прокормление двор московской и долгов его уплаты для…
Того же числа, декабря, двадцать восьмого дня, указано великим государем Алексеем Михайловичем всея Русии бить батоги стольника Алексея Пантелеева, сына Чирикова, и сказать: «Стольник Алексей Пантелеев сын Чириков! Ты, противясь государеву указу ехать на службу в Киев, не ехал для своей бездельной корысти и лени, проживал и прятался дома, оповещаясь больным, а ты – здоров, и тебя указано великим государем бить батоги у крылец Стрелецкого приказа».
Сказку бывшему боярину Никите Зюзину о ссылке его на службу в Казань, а стольнику Чирикову Алексею о наказании говорил с Красного крыльца думный дьяк Алмаз Иванов при боярине Никите Ивановиче Одоевском».
Когда царю прочли челобитную коломенских таможенных целовальников, он велел вернуть челобитную:
– Не верю я этим мошенникам! Не верю, чтобы на моих кружечных дворах не было питухов! – И указал дьяку тайных дел Дементию Башмакову ехать в Коломну со стрельцами. Дьяк послал подьячего снести челобитную в стрелецкую съезжую избу, сдать стрельцам да собрать тридцать стрельцов под командой пятисотника.
В съезжей избе никого не было, кроме Сеньки. Подьячий положил на стол челобитную, сказал:
– Ты, стрелец, постереги бумагу, – от великого государя она, пойдет в обрат на Коломну, я же извещу стрельцов, чтобы собрались! – И ушел.
Сенька жадно начал про себя читать, он надеялся, что рано ли, поздно, а станет стрельцом-подьячим и ему самому придется писать челобитные. Челобитная начиналась так:
«Государю царю и великому князю Алексею Михайловичу, самодержцу всея Русии, холопи твои Васка Петров да Ивашко Цапин таможенные и кабацкие целовальники с товарыщи челом бьют.
В нынешнем, государь, во 1664 году в Коломне и на посаде в таможнях и на кружечных дворах твоему государеву таможенному и кабацкому собранью чинитца велик недобор во всех месецех по декабрь месец против прошлого году месецев, для того что нонешним летом и осенью с товаром приезжих людей на торгах было мало, а на кабаках питушки не было же, а прежние питухи все истратились в прежние лета, а ныне те питухи разбрелись, а достальные валяютца в питейных избах наги и босы, и питье по стойкам застаиваетца, а питухов не стало.
А водным, государь, путем проплавных торговых людей перед прошлым годом не плыло ни в полы – все суды плывут тарханные[289], а пошлины, государь, сбирать стало не с кого…»
Сенька не дочитал, в избу вошел Тюха-Кат.
– Бумагу беру – со мной пойдет! А ты приготовь мне посулы… на неделю еду и тебя спущаю на неделю.
Сенька спасибо не сказал – поклонился пятисотенному и ушел. В съезжую избу собирались стрельцы…
С утра морозило, день был ясный и солнечный, даже жестяные главы самых захолустных церквей играли яркими отблесками, а там, где был снег, глубокий и чистый, от отблесков на снегу лежали радужные полосы.
Сенька приготовил бумагу, к ремню приладил поясную медную чернильницу с ушами: он решил идти в Кремль к боярыне Зюзиной, чтоб с ее согласия написать отпускную зюзинским холопам. Время для того было подходящее. От стрельцов своей сотни он узнал, что боярина Зюзина судил сам царь и приказал свести за караулом на Житный двор и что о том суде над боярином висит бумага у Земского двора, но Сенька той бумаги не читал; он думал: «Угрожал мне сыскать в заводчиках Медного бунта, а сам оказался в подписчиках. Эх, всех бы моих супостатов так чествовали, было бы добро…»
Когда собрался, прицепив саблю, то спохватился – лишний человек будет глаза пялить: «Глянь, стрелец пришел к боярыне». Ходят к ней чернцы да черницы, хворой такое пристало…
Сенька сбросил стрелецкий наряд, надел вместо шапки скуфью с меховой оторочкой, рясу потрепанную. Ремень с чернильницей повязал по рясе, на широкие плечи накинул черную, тоже потрепанную мантию. Бумагу сунул за пазуху. Подержал в руке пистолет и тоже сунул за ремень.
«Под мантией не видно, а годится…»
В сенях завозились – вошла Улька, с ней подьячий Троицкой площади Одноусый.
– Вот и ладно! Сынок в монахи собрался? – поздоровался подьячий.
– Дело есть, а стрелецкого наряда то дело боится.
– Чин чином, а монашьему чину перед всеми почет! Они сели и распили хмельного меду.
– С делом пришел я, не бражничать, чтоб по бороде текло!
– Я и без дела рад тебя видеть!
– Спасибо, сынок!… Пришел я сказать: завтра, после службы, будем к тебе всею площадью… староста придет и те, кто пишет челобитные.
– Подьячие?
– Они! А ты прими всех с добрым лицом… не поскупись на хмельное: поубытчат, зато примут в товарыщи.
– От всей души рад!
– Ну, рад, так пьем! А ты к кому собрался? Кадило возьми да требник, свечи – не помеха.
– Ну, это мне не надо!
– А может, то, о чем сказала Ульяна, ученица моя письменная, – к Зюзиной?
– К ей, учитель!
– Так возьми кадило да свечи, – померла боярыня!
– Ой, да правда ли?
– Попы сказывали – значит, правда. Должно, с горя, как мужа на пытку взяли.
– Тогда, учитель, будем пить! Ходить туда непошто.
– Подопьем здесь – допивать будем на кабаке Аники-боголюба.
– Коли здесь тесно, идем в кабак! Мой наряд кабаку ведомый.