«Летом Оленька вернется. Научит дурака пользоваться чудо-юдо планшетом. Эх, Оленька! Скорей бы увидеться с ней. Столько всего обсудить надо, рассказать. Как она к войне-то отнеслась? Может, хоть сейчас поняла, что нечего на Запад кивать? Дуреха».
Скучно жилось Захару. Катерина постоянно обращала внимание на то, что муж безработный, но тот не брал в толк. И поговорить не с кем, и нормальной работы не найдешь. Пошел бы на ликероводочный – так знакомые там у Катерины! Не возьмут, не оформят. Грузчиком разве что, да и то – разве работа это?
Захар крутил педали, проезжал по длинной, простирающейся от оборонного завода, который все звали «Арсенал», до Нового моста улице, названной по имени какого-либо революционера. Желябов, Люксембург, Перовская, Марат, Жорес – о, сколько великих и ничего не значащих для жителей Торфянска имен, давно вошедших в их темную, невежественную жизнь. Она наполнена маслянистым отблеском лампы Ильича и шипением родного, великого пива с любимого пивзавода.
Захар, осматривая убогие, серые, темно-желтые домишки с трещинами во всю стену, с дешевыми пенсионерскими панталонами, которые пошло, вульгарно топорщились на балконных веревках, отворачивался и хмыкал. Ему, всю жизнь прожившему в Торфянске, становилось душно и тесно в этом городке, не обделенном военной славой и историей, но все же таком тихом, слишком тихом.
Захар полагал, что Торфянску не хватает размаха, великих личностей, словом, таких, как он и Леопольдович, то есть, мужиков сметливых, покладистых и рукастых. А главное, что и он, и Роман вышли из народа, не имели отношения к чекистам и вовсе не проворовались в лихие девяностые.
Глядя на ту нищету, которой пестрел, цвел город по весне, только отходя от мокрой и грязной зимы, Водкин снова поражался, до чего же злы и тупы выражения горожан. Тащащая складную сумку-тележку старуха вздыхала в изнеможении, обливалась потом и вечно поправляла мужний тулуп, перешедший, так сказать «по наследству». За ней с тяжелыми пакетами из продуктового плелась немолодая женщина, возможно, коллега по несчастью его жены, такая же разбитая и потерявшая жизненные соки.
У моста крутилась стайка крикливых детей, что рвались после школы к реке. Собирались целым классом спускаться по склону, и если бы Захар не окликнул их, то они бы, верно, покатились кубарем и обрушились на острые булыжники. Дети обругали матом Захара и разбежались врассыпную, и он отчасти пожалел, что спас их, но после махнул рукой и разом позабыл. Ехал дальше, углубляясь в центр города, даже в будние дни полнящийся всякого люда, рабочего и торгового.
Почта находилась за парком Урицкого. Захар, конечно, мог объехать его, но, услышав музыку и звонкую речь, заинтересовался. Из мощных колонок доносилось пение народных коллективов города. После в парке Урицкого, тоже не известного никому деятеля, Дмитрий Абрамов во всю пыжился, пыхтел и надувал щеки, рассказывая на открытии аляповатого памятника выдуманную краеведами историю.
Кажется, памятник посвятили купцу и меценату, когда-то открывшему первый и последний в Торфянске театр, уничтоженный в стихийные годы революции. Относился купец к деятельности советской власти критически, даже писал какие-то памфлеты, сатирические стихи, как мог, вставлял палки в колеса уездной власти. Силой же пожилых краеведов в угоду новой конъектуре купца подняли на борьбу с «западниками», представили народным покровителем, пастором и мудрецом, патриотом своего края. Из легенды о купце исчезли упоминания о его свободомыслии. Да и отличились при создании памятника. Лицо купца брали как будто и не с портрета, а «из народа». До того страшным, мордатым вышел «мудрец» и «покровитель». Грубая отделка, резкие черты, мелкие глаза, несуразная шубенка, как у московского боярина, глупая улыбка – такое творение представили на суд невзыскательной общественности.
Абрамов, утирая платком выступившие на красном лбу испарины, постоянно обращался к толпе с вопросами. Люди с радостью говорили о том, насколько они благодарны купцу, что гордятся им, хотя слышали о нем впервые. Юные горожане, словно овцы, пригнанные со школ и колледжей, послушно кивали и что-то блеяли, но больше молчали и согласно хлопали, мечтая поскорей умчаться отсюда.
Абрамов волновался. Одержимый идеей переворота и народного бунта, он никогда не верил в то стадо, которым ему поручил управлять папенька, глава Законодательного собрания Тверской области. Заядлый взяточник, неистребимая ложь которого украшала передовицы региональных СМИ, вечно красующийся в телесюжетах, посвященных прокладке новой нитки газопровода, Абрамов-старший метил в губернаторы, но пока просиживал штаны в региональном парламенте. Сын же, назначенный сверху по указке отца, чувствовал себя неуютно. Вот и сейчас, пытаясь понравится тем, кого он искренне презирал и считал последним быдлом, деловито запахивал синий, в мелкую алую клетку пиджак, постоянно приглаживал зализанные назад волосы, глупо хохотал. При хохоте нижняя челюсть жутко выдвигалась вперед, хотя он оставался все таким лощеным, круглым, с розоватым отливом на лице. Сладкий, как имбирный пряник, холеный, ухоженный и красующийся, не то, что отец.
Тот, как сказывала мать Катерины, разносившая больничные сплетни, еще десять лет назад пытался лечить простатит. Эта присказка, широко ушедшая в массы, серьезно беспокоила и сына, пекшегося о собственном здоровье.
Что-что, а здоровое тело Абрамов любил поддерживать в спортивном центре, крупном и необычайно дорогом. В нем единственном можно было искупаться в двух бассейнах, сходить и на бокс, и на фитнес, и на джампинг, и на массаж, и на тренажеры. Дмитрий, как мог, поддерживал образ вечно-молодого, поджарого и легкого на подъем главы города. Ни один сезон не обходился без того, чтобы он не выехал с горожанами на субботник, на картошку, на поиск потерявшихся в лесу стариков и старух. Однако общение с простыми смертными угнетало его. Сейчас же, неся околесицу, он путался в мыслях, запинался, возвращался к одному и тому же пассажу про «корни патриотизма, глубоко сидящие в жителях города».
Этот оборот, глупый и не имеющий смысла, сочиненный в порыве энтузиазма, начинал казаться бессмысленным и самому Абрамову. Подкаченный мужчина сорока пяти лети заливался стыдливой краской, рыскал глазами среди помощниц, которые, наученные горьким опытом, перехватывали выступление начальника.
Захар остановился возле входа в парк и прошелся пешком. В разноцветной, но все же такой скучной, беззубой и непонятно что делающей толпе он различил знакомое лицо.
– Лен! Ленка! – шепнул он женщине, отправленной магазином на открытие памятника. – Лен, ты чего тут делаешь? У вас разве выходной?
– У тебя одного вечный выходной, Захар, – тихо засмеялась она и указала на Абрамова. – Вот, погляди. Товарищ мэр открывает очередной памятник. Перед народом отчитывается о потраченных средствах.
– Об украденных, ты хотела сказать? – громко, бесцеремонно вопрошал Водкин и сам дивился своей находчивости.
Какая-то учительница в фиолетовом пальто и черной каракулевой шапке обернулась и гневно шикнула на разговорившуюся парочку. Ленка виновато поклонилась и принесла извинения, когда как Захар не унимался.
– Вот индюк, Лен. Ты глянь на его рожу. Красный как помидор. Врет, но краснеет! Не забыл корни еще.
– О корнях уже пять минут говорит. Хоть бы по делу что сказал, – жаловалась Ленка и лениво жевала невкусную жвачку. Ради экономии она не выплевывала, а продолжала наслаждаться жалкими остатками персика во вкусе тягучей резинки.
– Эй, уважаемый! Я к вам обращаюсь, к вам! – выкрикнул Захар.
Толпа в испуге обернулась. Вероятно, все приняли Водкина за пропойцу, бомжа, решившего подискутировать об уровне жизни и коррупции. Они казались близки к истине: пивная футболка Захара, черные дырявые носки и старые сандалии приближали Захара к тому странно-любимому, милому образу русского пьяницы, тунеядца и пройдохи, болтающего с телевизором и прославляющего силу русского оружия.