Валерий разбудил меня легким толчком в плечо. Из-за двери доносились приглушенные разговоры, стук стаканов о столешницу, сухое потрескивание поленьев в печи, лязг рукомойника и плеск воды в ведре под умывальником. Одевшись и выйдя из нашей комнатки я увидел, что перед печью на низкой скамеечке неподвижно сидит кряжистый дед в рыжей от времени ушанке и совершенно черных круглых очках. Валерий назвал его Федотычем и спросил про здоровье, на что дед просипел что-то вроде того, что ему уже пора ступать следом за своей Филипповной, которая в эту зиму уже дважды являлась среди ночи и все просила купить курам нового петуха в то время как старый был еще очень даже ничего и годился не только на то, чтобы хрипло орать через каждые полтора часа, топорща радужные перья на выгнутой шее. Позже, когда мы тряслись в холодном железном кузове УАЗа, Валерий рассказал мне, что Федотыч пришел с войны полуслепой, срубил себе избу на отшибе, женился на бездетной вдове, с которой они прожили на берегу этого озера почти двадцать пять лет. Генералы, пару раз пропустив по кругу неразличимую в темноте флягу, спали, привалившись к стенкам и закутавшись в свои белые полушубки, порой по крыше шуршали и скребли низкие ветки, Василь, дымя папиросой, что-то негромко рассказывал шоферу, чтобы тот не заснул, глядя на ровную, обставленную заснеженными елями дорогу.
Остановились мы у начала широкой просеки. Выскочили на снег, надели лыжи и следом за Василем пошли в гору по рубчатому следу тракторной гусеницы. Обе лайки сперва пытались отбегать в лес, но скоро устали и, подрагивая тугими пушистыми бубликами хвостов, затрусили по параллельной колее. Километра через три мы встретили бородатого лесоруба из бригады, которая прорубала просеку. Лесоруб сказал, что он идет звонить в лесничество с железнодорожного полустанка, потому что бригада уперлась в медвежью берлогу и встала: обойти берлогу нельзя, а поднимать спящего медведя они боятся. Василь сказал, что все верно, но никуда звонить не надо, потому что он здешний егерь, и постарается управиться с медведем сам. После этого мы все пошли следом за лесорубом и примерно через час достигли конца просеки, где за штабелем свежих бревен вокруг маленького костерка сидели на корточках и курили четверо хмурых мужиков в драных заиндевелых ватниках. При виде охотников с ружьями они все встали и выйдя из-за штабеля, стали тыкать пальцами в сторону леса, шепотом поясняя, что маленькая, с донышко граненого стакана, норка, из которой едва заметно поднимается прозрачный парок, находится как раз перед растопыренными корнями вывернутой буреломом сосны. Василь послушал, покивал, потом снял с плеча двухстволку, вбил в стволы патроны и пошел в сторону берлоги, цыкнув на увязавшихся было за ним собак. Все молча следили, как он высматривает медвежий продух, остановившись среди сосновых стволов. Постояв так какое-то время, Василь вернулся к нам и, рассеянно поглядывая по сторонам, сказал, что ему нужно, чтобы кто-нибудь поднял медведя из берлоги, пошуровав в ней длинным сосновым колом, а дальше он сам с ним управится. Кто-то из генералов нерешительно предложил сделать хоть какую-то засидку из жердей на ближней к берлоге сосне, но Василь эту идею не поддержал, буркнув, что “он” может побежать куда угодно, а стрелять надо наверняка, почти в упор, чтобы не дай бог не сделать подранка. Потом, кажется, кто-то из генералов все-таки вызвался ткнуть в берлогу сосновым колом, но остальные удержали его от этого рискованного шага под тем предлогом, что он не имеет права так легкомысленно распоряжаться своей ответственной жизнью. В конце концов все мнения как-то сами собой сошлись на том, что лучше всего поручить это дело Валерке, который хоть и молод, но к охоте приучен лет с тринадцати. Мой приятель принял свой жребий как должное: он сам вырубил и обтесал жердь из сухой сосенки, скинул лыжи и, вполголоса посовещавшись с Василем, стал обходить берлогу со стороны леса. Василь тоже снял лыжи, сбросил на снег короткий овечий полушубок и, оставшись в грубом свитере, сквозь крупные кольца которого просвечивали полосы тельняшки, пошел к берлоге легким, чуть припадающим шагом. Остальные остались у штабеля и замерли, не сводя глаз с корявой короны сосновых корней, венчающей пологий, сверкающий в холодных лучах утреннего солнца, сугроб.
Валерка тем временем далеко обошел берлогу, и теперь двигался навстречу Василю, мелькая между стволами и почти по пояс утопая в сухом пушистом снегу. Одной рукой он придерживал зажатую подмышкой жердь, а второй безмолвно подавал Василю какие-то успокаивающие знаки. Дойдя до вывороченных корней, он вскарабкался на сосновый комель, выпрямился и навис над сугробом, высматривая норку продуха. Левой рукой он по-прежнему сжимал жердь, а в правой держал какой-то небольшой продолговатый предмет, издалека напоминавший длинноствольный дуэльный пистолет. Как выяснилось после, это был обрез, сделанный из старой курковой одностволки.
Разглядев в снегу темную дырку, Валерий быстро переглянулся с Василем, стоявшим уже в пяти-шести шагах от берлоги, поднял жердь, выпрямился и с силой вонзил ее в сугроб. В тот же миг Василь вскинул ружье и выстрелил в темный бурый ком, вырвавшийся из-под снега со скоростью пушечного ядра. Дальше все происходило в считанные секунды: медведь дико взревел, крутнулся в оседающем снежном облаке и, выбросив перед собой короткие мохнатые лапы, кинулся на Василя. Тот отпрянул назад, но в этот миг Валерка вытянул руку с обрезом и выстрелил зверю в спину. Медведь коротко и страшно рыкнул, мотнул башкой, встал на задние лапы и темной качающейся горой стал надвигаться на Василя. Но не успел он сделать и двух шагов, как Василь выставил перед собой двухстволку и, почти уперев ее в мохнатую грудь зверя, спустил курок. Раздался сухой хлопок выстрела, медведь вздрогнул, вскинул голову, взвыл каким-то истошным, захлебывающимся воем и, раскинув лапы, упал на спину. Василь рывком переломил ружье, выбросив в снег дымящиеся гильзы, вбил в патронники новые патроны, клацнул стволами и замер, глядя на распластавшегося зверя. Но все эти приготовления было уже ни к чему – медведь был мертв.
Какое-то время стояла тишина, а потом все вдруг сорвались с мест, кинулись к Василю, к Валерке, стали хлопать их по плечам и подходить к медведю, топча валенками окровавленный снег и отгоняя возбужденно повизгивающих лаек. Кто-то осторожно и уважительно трогал длинные кривые когти мертвого зверя, кто-то запускал пальцы в теплый свалявшийся мех, а один из генералов осмелел настолько, что даже подступил к запрокинутой медвежьей морде и, оттянув верхнюю губу зверя, зачем-то пощелкал ногтем по его кривому желтому клыку. Впрочем, все эти забавы продолжались каких-то четверть часа, пока Валерий не приступил к разделке туши. Мой приятель, сноровисто орудуя длинным, переделанным из немецкого штыка, ножом, быстро пропорол медвежью тушу от подбородка до паха и, запустив пальцы в мех, стал оттягивать край шкуры, ловко подсекая лезвием бледные скользкие перепонки мездры. Из разреза поднимался пар, собаки возбужденно взвизгивали, щелкали челюстями, хватая кровавые комья снега вокруг туши, а Василь стоял в стороне и курил, прихлебывая из обтянутой брезентом фляжки.
При этом я чувствовал, как всеми остальными постепенно овладевает некое странное лихорадочное возбуждение; в шуме голосов стали уже проскакивать повышенные нотки, два генерала, сбросив полушубки и закатав рукава свитеров, суетились вокруг медведя, “вытряхивая”, как сказал Василь, его из шкуры. Освежеванный таким образом зверь вдруг приобрел жутковатое сходство с учебным гипсовым муляжом, изображающим опорно-двигательный аппарат человека. Когда снятую шкуру проложили еловым лапником и скатали в толстый меховой вал, Василь стал разделывать тушу, высоко взмахивая топором и с хряским звуком разрубая суставы. Лесорубы выкопали в снегу квадратную яму и, обложив ее короткими толстыми бревнами, развели в срубе жаркий костер из ольховых чурок. К тому времени, когда они прогорели, медвежья туша была уже разделана, мясо было разложено по холщовым заплечным мешкам, а обе лайки, припав раздутыми животами на утоптанный, пятнистый от крови снег, с сытым урчанием грызли перламутровые головки крупных костей. Генеральский шофер сидел перед срубом и раскладывал над рубиновыми углями красноватые ольховые ветки, унизанные темными кусками медвежатины, густо посыпанными крупной серой солью. Потом мы все сидели на бревнах вокруг костра, рвали зубами сочное, чуть горьковатое от дыма, мясо, и запивали его черным чаем, который был примерно на четверть разбавлен коньяком из генеральских фляжек.