Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Рядом с ней, на другой барже, стоял запевала, мужичонка в рваной арестантской куртке, всклокоченный, жалкий и несчастный и надтреснутым, дребезжащим тенорком запевал «Дубинушку», говорившую о необычайной изворотливости, сверхъестественной находчивости его цинизма. Какой-то цинизм, доходивший до виртуозности!

Все это било, конечно, на то, чтобы вызвать смех. И никто не улыбался.

Слушали равнодушно, даже скорее вовсе не слушали, пели припев, кричали «ух» как-то лениво, нехотя, словно и это тоже была подневольная работа.

Потом я попривык, но первое впечатление подневольного труда – впечатление тяжелое, гнетущее.

Рядом вытаскивали невод. Тащили тяжело, медленно, нехотя. В вытащенном неводе билась, прыгала, трепетала масса рыбы.

Чего, чего там не было! Колоссальные бычки, которых здесь не едят; продолговатые с белым, словно белилами покрытым брюшком глосы, которых тоже здесь не едят; извивающиеся, как змеи, миноги, которых здесь точно так же не едят; и мелкая дрянная рыбешка, которую здесь едят.

Все стояли кругом невода, а двое или трое отбирали годную рыбу от негодной с таким видом, словно ворочают камни.

Всю дорогу от пристани до поста, вдоль берега моря, навстречу попадались поселенцы, машинально, как-то механически снимавшие шапки. Рука уставала отвечать на поклоны, и я был искренно признателен тем дерзунам, которые не удостаивали мою персону этой каторжной чести.

Поселенцы бродили, как сонные мухи. Бродили, видимо, безо всякой цели, безо всякого дела.

– Так, мол, пароход пришел. Все-таки люди.

Если там, у рабочих, на лицах читалась какая-то тяжесть, то здесь была написана страшная, гнетущая, безысходная скука.

Тоска.

Такое состояние, когда человек решительно не знает, что ему с собой делать, куда девать свою особу, чем ее занять, и провожает глазами все, что мелькнет мимо: муха ли большая пролетит, человек ли проедет, собака ли пробежит. Посмотрит вслед, пока можно уследить глазами, и опять на лице тоска.

Песня?..

Дрожки, на которых я еду, поворачивают на главную улицу поста и огибают наскоро сколоченный дощатый балаган (дело происходило на Пасхе].

Рядом пустые, какие-то ободранные качели.

У входа, вероятно, – судя по унылому виду, – антрепренер. Около – толпа скучающих поселенцев, без улыбки слушающих площадные остроты ломающегося на балконе намазанного, одетого в ситцевый балахон клоуна из ссыльнокаторжных.

Из балагана слышится песня.

Нестройно, дико орет хор песенников.

Зазвенели кандалы. Мимо балагана проходят арестанты кандальной тюрьмы под конвоем…

Мы въезжаем на главную улицу поста.

С первого взгляда Корсаковск всегда и на всех производит подкупающее впечатление.

Ничего как будто похожего на каторгу.

Чистенький, маленький городок. Чистенькие, приветливые чиновничьи домики словно разбежались и со всего разбега двумя рядами стали по высокому пригорку.

Выше всех взбежала тюрьма.

Но тюрьма в Корсаковске не давит. Она – одноэтажная, невысокая и, несмотря на свое возвышенное положение, не кидается в глаза, не доминирует, не командует над местностью.

В глубину двух оврагов, по обоим бокам холма словно свалились лезшие по косогору, да недолезшие туда домики. Это слободки поселенцев.

В общем, во всем этом нет ничего ни страшного, ни мрачного.

И вы готовы прийти в восторг от благоустройства, проезжая главной улицей Корсаковска, готовы улыбнуться, сказать: «Да все это очень, очень, как нельзя более мило…»

Но подождите!

Сахалин – это болото, сверху покрытое изумрудной, сверкающей травой.

Кажется, чудный лужок, а ступили – и провалились в глубокую, засасывающую, липкую, холодную трясину. Не успело с ваших уст сорваться «мило», как из-за угла зазвенели кандалы. Впрягшись в телегу, ухватившись за оглобли, каторжные везут навоз. И что за удручающее впечатление производят эти люди, исполняющие лошадиную работу.

Ваш путь идет мимо тюрьмы – из-за решеток глядят темные, грязные окна.

Впереди – лазарет, и как раз против его окон – покойницкая.

Лазарет

Позже, в Александровске, в Рыковском я видел вполне благоустроенные больницы для каторжан; но что за ужасный уголок, что за «злая яма» Дантовского ада – эта больница в Корсаковском посту!

Я знаю все сахалинские тюрьмы. Но самая мрачная из них – Корсаковский лазарет.

Чесоточный, больной заразительной болезнью, которую неприятно называть, и хирургический больной лежат рядом.

Около них бродит душевнобольной киргиз Наур-Сали. Как и у большинства сахалинских душевнобольных, помешательство выражается у него в мании величия. Это – протест духа. Это – благодеяние болезни. Всего лишенные, бесправные, нищие – они воображают себя правителями природы, несметными богачами, в крайнем случае, хоть смотрителями или надзирателями.

Киргиз Наур-Сали принадлежит к несметным богачам. У него неисчислимые стада овец и верблюдов. Он получает несметные доходы… Но он окружен врагами.

Тяжелая, угнетающая сахалинская обстановка часто развивает манию преследования. Временами Наур-Сали кажется, что на его стада нападают стаи волков, что в степном ковыле подползают хищники. Что стада разбегаются. Что он близок к разорению. Тогда ужас отражается на перекошенном и беспрестанно дергающемся лице Наур-Сали (он эпилептик и страдает Виттовым плясом], он мечется со стороны в сторону, с криком бегает по палатам, залезает под кровати больных, сдергивает с них одеяла – ищет своих овец. И я прошу вас представить положение больного с переломленной, положенной в лубки ногой, когда сумасшедший Наур-Сали с воем сдергивает с него одеяло.

– Почему же их не разместят?

– Да куда же я их дену?! – с отчаянием восклицает молодой симпатичный лазаретный врач Кириллов.

В лазарете тесно, в лазарете душно.

За неимением места в палатах, больные лежат в коридорах. Приемный покой для амбулаторных больных импровизируется каждое утро: в коридоре, около входной двери, ставится ширма, чтобы защитить раздевающихся больных от холода и любопытства беспрестанно входящих и выходящих людей.

– Вообразите себе, как это удобно – зимой, в мороз, смотреть больных около входной двери, – говорит доктор.

Да оно и весной недурно.

Вся обстановка Корсаковского лазарета производит удручающее впечатление. Грубое постельное белье невероятно грязно. Больным приходится разрешать лежать в своем белье.

– На казенные рубахи полагается мыло, но я руку даю на отсечение, что они его не видят! – с отчаянием клянется доктор.

Вентиляции никакой. Воздух сперт, душен – прямо мутит, когда войдешь. Я потом дня два не мог отделаться от тяжелого запаха, которым пропиталось мое платье при этом посещении.

О какой-нибудь операционной комнате не может быть и помина. Для небольших операций больных носят в военный госпиталь. Для более серьезных – отправляют в пост Александровский, отрезанный от Корсаковского в течение полугода. Представьте себе положение больного, которому необходимо произвести серьезную операцию в ноябре, – первый пароход в Александровск, «Ярославль», пойдет только в конце апреля следующего года!

Когда я был в Корсаковском лазарете, там не было… гигроскопической ваты. Для перевязки ран варили обыкновенную вату, просушивали ее здесь же, в этом воздухе, переполненном всевозможными микробами и бациллами.

– Все, чем мы можем похвалиться, – это нашей аптекой. Благодаря заботливости и настояниям заведующего медицинской частью, доктора Поддубского, у нас теперь богатый выбор медикаментов! – со вздохом облегчения говорит доктор.

Вернемся, однако, к больным.

Что за картины, картины отчаянья, иллюстрации к Дантовскому чистилищу!

С потерявших свой первоначальный цвет подушек смотрят на нас желтые, словно восковые лица чахоточных. Лихорадочным блеском горящие глаза.

3
{"b":"903495","o":1}