Но тут Флоренцию захлестнула волна религиозного обновления, которое в наши дни назвали бы «возрождением», и вынесла его, вместе со множеством других, на пылкую проповедь доминиканского монаха Джироламо Савонаролы, и в толпе тех, кто трепетал, плакал, бил себя в грудь, внимая его страстным упрекам и обвинениям, он тоже ощутил в себе Божественное призвание, умер для прежней жизни и возродился к новой.
Глядя на большую холодность и привычку к сдержанности, свойственную нынешним временам, нельзя и вообразить безумной, безудержной горячности религиозного возрождения среди людей столь страстных и впечатлительных, как итальянцы. Оно пронеслось по обществу, словно весенний поток со склонов Апеннин, увлекая все за собою. Кающиеся владельцы с фанатичным рвением громили собственные дома, а на широких городских площадях в костры бросали соблазнительные картины, статуи, книги и множество иных прельстительных, бесовских предметов. Художники, обвиненные в создании нечестивых, развратных образов, кидали свои палитры и кисти в это очистительное пламя и удалялись в монастыри, до тех пор пока глас проповедника не призывал их и не повелевал поставить свой дар на службу высшим целям. Воистину, итальянское общество не переживало такого религиозного потрясения со времен святого Франциска.
Ныне религиозное обращение, сколь бы глубокие чувства ни испытывал при этом христианин, сопровождается лишь немногими внешними переменами, но в Средние века жизнь была проникнута поистине бездонным символизмом и неизменно требовала материальных образов для его выражения.
Веселый и распутный молодой Лоренцо Сфорца расстался с этим миром, совершив обряды необычайно мрачные и скорбные. Он составил завещание, отрекся от всего своего земного имения и, собрав друзей, попрощался с ними, подобно умирающему. Облаченного в саван, как покойника, милосердные братья, в траурных одеяниях, с погребальными песнопениями и зажженными свечами, положили его в гроб и перенесли из его величественного особняка в родовой склеп его предков, куда они и поместили гроб и где оставили новообращенного на целую ночь во тьме, в одиночестве и в невыносимом страхе. Уже оттуда утром его, почти лишившегося чувств, переправили в соседний монастырь с самым суровым уставом, где несколько недель он каялся в молчании и молитве, пребывая в строжайшем затворе, не видясь и не говоря ни с кем, кроме своего духовника.
Воздействие, произведенное всеми этими обрядами на его страстную, чувствительную душу, нельзя себе и представить, и не следует удивляться тому, что некогда веселый, привыкший к роскоши Лоренцо Сфорца явился из этого тяжелейшего искуса, столь растворившись, в изможденном, измученном отце Франческо, что воистину могло показаться, будто он умер и его место занял иной. На его исхудалом челе отныне пролегали глубокие морщины, он глядел на мир глазами человека, узревшего устрашающие загробные тайны. Он добровольно попросил назначить его на пост как можно более далекий от мест, где проходили его прежние дни, чтобы решительно порвать со своим прошлым, и с горячностью отдался новому делу, тщась пробудить искру высшей, духовной жизни в ленивых, самодовольных монахах своего ордена и в невежественных местных крестьянах.
Однако вскоре он осознал, что, стремясь открыть своим собратьям собственные прозрения и озарения, он только проникся ощущением своего бессилия и слабости. К великому своему унынию и досаде, он понял, что человек, взалкавший жизни духа, обречен вечно брать на себя бремя праздности, равнодушия и животной чувственности, которым предаются все вокруг, и что на нем лежит проклятие Кассандры – мучиться ниспосланными ему ужасными, правдивыми видениями, будучи не в силах убедить никого в их истинности. Вращавшийся в юности лишь в образованных, утонченных кругах, отец Франческо не мог по временам не ощущать невыносимой скуки, выслушивая исповеди людей, так и не научившихся хоть сколько-нибудь ясно мыслить и чувствовать и не способных подняться над самыми пошлыми потребностями животной жизни, даже внимая его самым страстным проповедям. Его утомляли детские ссоры и перебранки монахов, их душевная незрелость, их себялюбие и потворство собственным слабостям, безнадежная вульгарность их ума, его обескураживали запутанные лабиринты обмана, в которых они терялись при каждом удобном случае. Его охватила скорбь глубокая, как могила, и он принялся с удвоенными усилиями предаваться аскезе, надеясь телесными муками ускорить свой конец.
Однако, впервые внимая у перегородки исповедальни прозрачному, сладостному голосу Агнессы, ее речам, исполненным безыскусной поэзии и глубоко таимого неподдельного чувства, он словно услышал сквозь решетку чудесную мелодичную музыку и ощутил в своем сердце трепет, о котором, казалось, совсем забыл и который точно снял с души его тяжкий, мучительный груз.
До своего обращения он знал женщин примерно так же, как светские любезники у Боккаччо, а среди них ему встретилась одна чаровница, волшебство которой пробудило в его сердце одну из тех роковых страстей, что сжигают душу мужчины дотла, оставляя вместо нее, точно в опустошенном войной городе, горстку дымящегося пепла. А потому среди данных им обетов отречения он с особенным жаром произнес тот, что обрекал его на вечное безбрачие. Отныне его и всех женщин на свете разделяла бездна столь же глубокая, сколь и ад, и думал он о женщинах не иначе как о несущих гибель искусительницах и соблазнительницах. Впервые в жизни от женщины повеяло на него чем-то безмятежным, естественным, здоровым и разумным, на душу его словно бы снизошел в ее присутствии мир, небесная благодать столь полная и совершенная, что он не стал бороться с нею или подозревать ее в тайной греховности, а, напротив, невольно открылся ей, подобно тому как находящийся в душной комнате невольно начинает дышать глубже, ощутив струю свежего воздуха.
Как же он был утешен, обнаружив, что его проповеди и наставления, более всего проникнутые духовной жаждой, находят живой отклик у существа, по самой природе своей поэтического и ищущего идеала! Более того, по временам ему даже казалось, будто самым его сухим и строгим призывам и увещеваниям она не просто следует, но наполняет их живой жизнью, подобно тому как бесплодный и иссохший жезл Иосифа обратился покрытой листьями, цветущей ветвью, когда обручился он с Марией.
Отныне его бесцельная и бесплодная, унылая жизнь стала украшаться придорожными цветами, и он вполне поверил в чудо, ибо цветы эти имели Божественную природу. Благочестивые мысли или богоугодные увещевания, которыми у него на глазах с усмешкой пренебрегали грубые монахи, он вновь с надеждой стал повторять, ведь их могла понять она; и постепенно все помыслы его превратились в неких почтовых голубей, что, однажды узнав путь к любимому приюту, порхая, возвращаются туда снова и снова.
Такова чудесная сила человеческой симпатии, что стоит нам обнаружить душу, способную понять нашу внутреннюю жизнь, как она уже получает над нами могущественную, таинственную власть; любая мысль, любое чувство, любое желание обретает какую-то новую ценность, ибо к ним теперь присоединяется сознание того, что их оценит ум дорогого нам человека; потому-то, пока человек этот жив, наше бытие делается вдвойне ценным, пускай нас даже разделяют океаны.
Облако безнадежной меланхолии, затуманившей ум отца Франческо, рассеялось и уплыло – он и сам не знал почему, он и сам не знал когда. Духом его овладела тайная веселость и живость; он стал жарче молиться и чаще возносить благодарение Господу. До сих пор, предаваясь благочестивым размышлениям, он чаще всего сосредоточивался на страхе и гневе, на ужасном величии Господа, на страшной каре, уготованной грешникам. Доныне в своих проповедях и наставлениях он подробно изображал тот жуткий, отвратительный мир, что узрел суровый флорентиец[8], призывающий всякого «оставить надежду» и вселяющий ужас и трепет в душу, которая странствует по вечным кругам ада, созерцая муки грешников во плоти.