– Хо, вот он и сам. А я хотел идти по его следам, – раздался вдруг надо мной голос Цырена Цыреновича. Лошадь, оказывается, уже подошла к Борькиному дому и остановилась около приземистого крылечка.
– Ну, как доехали, на ладном ли месте устроились? – пыхнул охотник угарным табачным дымом.
– Проклятое, говорят, место, – выдавил я, передавая ему вожжи. – Девчонку сегодня хоронили, громом убило.
– Неладно, однако, жизнь началась, плохо. Сельповское место, да? Ничего, паря, оботрется. Ты в свои годы еще только на пригорок поднялся, потом придется в хребет шагать. Не все смогут на него подняться, дорога шибко худая. Я-то уже с хребта шагаю, – усмехнулся Цырен Цыренович. – Ну, ничего, пойдем чай пить с лепешками. Жалко, Бориса нет, на зимовье его послал. Не дал бы он тебе скиснуть.
– Спасибо, Цырен Цыренович, – торопливо замахал я руками, – я лучше пойду, а то вечер скоро.
– И то верно, – одобрил Цырен Цыренович. – Дорогу, поди, найдешь?
– Дорога одна, – ушел я от прямого ответа, уже твердо решив отправиться не в Клюку, а к Борьке в зимовье. Перед моими глазами до сих пор стоял свежий песчаный холмик, а на нем гробик, обитый красным сатином.
Зимовье, в которое ушел Борька, было километрах в десяти, у подножия Яблонового хребта. Там с Борькой мы бывали не один раз.
Дойдя до Кузнецовской падушки, я по едва заметной тропинке свернул направо. Из-под ног, как заведенные, выскакивали испуганные кузнечики, а высоко в небе неподвижно висел жаворонок. Он лениво трепыхал крыльями и заливался легкомысленной трелью. Небо над ним было голубое-голубое, словно его протерли мокрой тряпкой и надраили зубным порошком.
На закрайке березняка столбиками стояли у своих нор суслики, подставив спины горячему солнцу. А в лесу было еще прохладно и кое-где из-под кустов проглядывали белые наметы снега.
Влажный мох под ногами мягко пружинил. Когда под каблук попадал сучок, он разламывался с протяжным треском.
Впереди меня через тропинку с тревожным писком перебежал рябчик, а за ним, смешно переваливаясь, просеменили маленькие, почти голые рябчата. Потом раздался осторожный шорох, и на лесную полянку, пошатываясь, вышел горбоносый лосенок. Увидев меня, он по-жеребячьи подпрыгнул и скрылся в густых зарослях зацветающего багула.
«Нет, уж если помирать, так зимой, когда вокруг холодно и неуютно», – почему-то подумал я. Вспомнив о Галке, я чуть снова не разревелся, и тугой жесткий комок подкатил к моему горлу.
Когда я подошел к Борькиному зимовью, было уже почти темно. Борька одиноко сидел на корточках около неяркого костра и набивал мохом чучело белки.
– Гости идут, ли чо ли? – не поднимая головы, спросил он, вслушиваясь в вечернюю тишину. – Чо ты такой несмелый, крадется, как рысь к инджигану.[3]
Увидев меня, Борька вопросительно приподнял брови.
– Хо, – подражая отцу, удивленно воскликнул он, – ты же совсем уехал?
– Уехал, – опустился я рядом на смолистый лиственный кряж. – Уехал с гулянки, а попал на поминки.
– Тогда будем ночевать здесь, – твердо заявил Борька, выслушав мой несвязный рассказ. – Мать с отцом тебя не хватятся?
– Догадаются, что ночую в деревне. Расскажи, Борь, как вы с отцом на охоту ходили. Тошно чегой-то.
Мы легли на покрытый козлиной шкурой топчан. Борька закинул руки под голову и начал рассказывать одну из бесчисленных охотничьих историй. За стенами зимовья угрожающе ухал филин, постанывала какая-то птица, что-то похрустывало и шумело. Но рядом лежал сын охотника, который не раз выходил с отцом в тайгу, и мне было совсем не страшно. Под Борькин рассказ я заснул, как под шум затяжного дождя. Всю ночь мне снились какие-то кошмары: то наводнение, то пожар. Все вокруг рушилось и гремело, слышались то людские вопли, то выстрелы.
Я хотел повернуться на другой бок, чтобы прогнать этот нелепый сон, но, приоткрыв глаза, увидел, что Борька настороженно сидит на нарах и напряженно вслушивается в ночную мглу. Его приплюснутый нос и высокие скулы тенью выступали на фоне чуть посеревшего от рассвета оконца.
– Чуешь, кричат? – встревоженно повернулся ко мне Борис. – Что-то стряслось, понял?
В ту же минуту где-то недалеко грохнул выстрел, и по молчаливому сумеречному лесу неуверенно прокатилось:
– Э-э-эй!
Я прижался к Борькиному плечу.
– Правда, кричат. Борь, что это?
– Не знаю, – так же шепотом ответил Борис. – Беда какая-то, точно.
Я еще теснее прижался к Борьке.
Крики приближались, снова бабахнул выстрел, и дверь избушки с треском распахнулась. Мы вжались в стенку.
Кто-то заслонил собой проем двери, вспыхнул желтый огонек спички, и высокий человек голосом Борькиного отца сказал:
– Хо, я же говорил, тут его искать надо!
Зимовье вмиг наполнилось людьми, поднялся возбужденный гвалт:
– А мы-то думали, заблудился!
– Всю ночь его, варнака, ищем, а он вон где прохлаждается![4]
Кто-то в снова наступивших потемках сел рядом со мной, и я почувствовал, как теплые ладони сжали мою голову и на макушку упала горячая капля.
– Ну как же ты так мог, сынок? – с нежностью и укором тихо спросила мать. – Мы уже все передумали. Потерялся, да еще в такой день! Отец говорит, в деревне заночевал, а у меня селезенка екает, ведь в проклятое место приехали. Пришли в деревню, а Цырен Цыренович удивляется, домой, мол, ушел. Ну и подняли полдеревни, пошли шастать по лесу. Иду, а сама думаю: не волки ли на него напали…
– Драть его надо, – пыхнув самокруткой, миролюбиво сказал кузнец Бутаков.
– Ладно, что хоть воопче нашелся, – поправил его колхозный сторож Парфенов.
Мужики снова загалдели, вспоминая детали своего ночного похода. Ни угроз, ни упреков не слышалось в их голосах, а, напротив, какое-то радостное возбуждение. Только отец помалкивал, сидя на порожке, и мать все крепче сжимала в ладонях мою непутевую голову.
Шапочное знакомство
В Клюке мать приняла магазин. В Жипках она работала в сельпо. Здание сельпо там было большим, светлым, а этот магазин походил скорее на ларек или на лавку. Отца назначили завхозом костно-туберкулезного санатория, что раскинулся на горе в лесу. Среди густого сосняка стояло огромное больничное здание с большой открытой верандой. Рассказывали, что все больные там лежат в гипсе, некоторые даже по нескольку лет. Ноги-руки у них подтянуты к потолку специальными тросами, а иногда их растягивают гирями и пружинами. Но никого, кроме обслуживающего персонала, туда не допускают.
Жить же нам выпало в «проклятом» месте возле речки, за линией железной дороги. Здесь была старая заброшенная баня, магазин и всего три дома.
Наш дом казался мне заколдованным. Бывшие хозяева оставили на чердаке засохшие шкуры, бутылки, всякую рухлядь. Поэтому по ночам там вечно что-то скрипело, шуршало и бухало. Дом корежила вечная мерзлота. Летом дощатые перегородки не доставали до потолка. А зимой упирались в него и изгибались в дугу. Подполье заполняла вода – хоть плавай.
Перед окнами дома проходила Транссибирская магистраль, сразу за огородом протекала злосчастная речонка со странным названием Зон-Клюка. Когда мимо проходили поезда, дом содрогался и в окнах звенели стекла. А когда снова наступала тишина, слышно было, как за огородом шумела речка.
Речка была небольшая, но побольше, чем в Жипках. Во время дождей она тоже разливалась, затопляя огороды. Тогда они превращались в сплошное месиво. Земля здесь была болотистой, зыбкой. Только в засушливые годы, когда в поселке все выгорало, здесь можно было что-нибудь вырастить. А в остальное время картофель и овощи вымокали. Вот почему на эту сторону никто не хотел селиться.
Но люди со всего поселка ходили сюда каждый день – в магазин. И по праздникам – Первого мая и Седьмого ноября – шли тоже сюда. Недалеко от нашего дома стояла пирамидка с надписью: «Здесь в августе 1918 года белочехами был расстрелян А. А. Чернов». К этой пирамидке, построившись в колонну, приходили демонстранты и устраивали митинг.