Дед Кузнецов, сутулясь, подставлял под гробик внучки словно бы надломленное плечо, и по его изжеванным усам и всклокоченной бороде стекали мутные струйки. Рядом с ним, в развевающейся красной рубахе, семенил его свояк дедушка Лапин. Галкина мать, повариха детского санатория, пошатываясь, брела сзади.
– Солнышко ты мое незакатное, говорила же я тебе, чтобы ты не ходила в это проклятое место, а ты меня не послу-ушалась, – хрипло причитала она, поднимая над головой крупные, опаленные у плиты руки. Ее с обеих сторон придерживали молчаливые заплаканные старухи. А весна была в самом разгаре. На обогретых солнцем увалах пронзительно голубели ургуйки, бледно-розовым пламенем загорались кусты сибирского абрикоса. Дурманно пахло черемухой и багулом, лиственницы выпустили нежные зеленые кисточки, набухшие березовые почки походили на сжатые кулачки.
Разрешили временно перекрыть входные семафоры, и медлительная процессия двинулась прямо через песчаную насыпь, через пахнущие мазутом железнодорожные пути.
Я сидел на телеге и судорожно глотал горячие слезы. Братишка недоуменно крутил головой, лошадь тяжело вздыхала и шумно хрумкала овсом.
Мать положила руку на мою голову, ласково и печально сказала:
– Ты тоже, сынок, сходи, проводи ее в последнюю дорожку. Вон сколько ребятишек идет.
Я неуклюже сполз с телеги и на негнущихся ватных ногах побрел следом за похоронной процессией. На горе, в жиденьком соснячке процессия остановилась.
Галкина мать опустилась на колени перед гробом и запричитала еще громче. Рядом беззвучно плакали дед Кузнецов и дедушка Лапин. В ногах у Галки подбитым воробышком сидела раскосая девчонка и размазывала по лицу слезы. Это была Надя Филатова, которая бегала с Галкой около речки в тот роковой день.
На кладбище терпко пахло багульником, листвянкой, ургуем. Краснозобый дрозд бесстрашно сел на сосновую ветку и с любопытством заглянул в яму. Бурундук, свистнув, проскочил по краю могилки и полосатой змейкой взметнулся на вершину сосны. В яму тоненькой струйкой потек песок. Печальная траурница, взмахнув тусклыми крылышками, села на крышку гроба и задремала.
Когда гробик опустили в могилу, все стали бросать на него землю горстями. Бросил сыроватый комок и я.
После похорон все снова вернулись в дом Кузнецова, чтобы помянуть Галку. Дед Кузнецов, кряхтя, перелез в наш двор и, не глядя на отца, глухо сказал:
– Вот так оно бывает, Михалыч: то ты меня на вожжах тянул в свой колхоз, а теперь сам оттуля пятки смазал… На проклятое место поселились, Михалыч, факт. Приходи помянуть внучку.
Отец с матерью пошли к Кузнецовым, а я сел на телегу и зло хлестнул кнутом лошадь: ее надо было сегодня же угнать обратно в деревню.
Поиски
Всю дорогу я вспоминал своих деревенских друзей, с радостью узнавал знакомые с детства места.
Вот реденький березняк, в котором мы собирали влажные, пахнущие прелой листвой грузди. И когда из этого березняка охотник Цыренов принес домой в мешке волчий выводок, даже старики удивленно разводили руками.
Из перелеска дорога спускается вниз, ныряет под железнодорожный мост и сразу за ним открывается деревня. Небольшой речушкой она разделяется на две части. Та сторона, где жили мы, была безымянной, а противоположную называли Казачкой. Речушка во время дождей выходила из берегов и затопляла подступавшие к ней огороды. Тогда к дому моего друга Борьки Цыренова можно было пройти, только закатив брюки выше колен. Его крохотный, в одно окно, домик стоял на самом берегу. Отец не раз предлагал Цыреновым перетащить трактором дом на другое место. Но Цырен Цыренович, Борькин отец, отмахивался:
– Хо, Борька рыбачит прямо с крыльца. Пусть лучше речка приходит к нему, чем ему идти к речке. Магазинское место, никуда отсюда не съеду!
Борькин отец был охотником и почти весь год пропадал в тайге. Борька оставался вдвоем с матерью. Говорили, что она заплетает ровно сорок косичек. Сколько их было на самом деле, никто не считал. Но свешивались они с ее головы, как шпагатины или черные макароны. А на конце каждой косички позвякивал крошечный колокольчик.
Больше всего мы любили есть лепешки, которые пекла Борькина мать. Кирпичной печи в Борькином доме не было, стояла в нем лишь приземистая жестяная печка. Густо раскатав тесто, Борькина мать на ладонях нашлепывала лепешки и бросала их прямо на раскаленное докрасна железо. Лепешки шипели, на них вздувались и лопались черные пузыри. Мы, обжигаясь, ели эту преснятину, и она казалась нам вкуснее каменистых сельповских пряников.
Цырен Цыренович делил все вещи на магазинские и сельповские. Винтовка и бинокль для него были магазинскими, слабая махорка или пересохшие пряники – сельповскими. Сначала мы удивлялись и не понимали такого разделения. Но потом привыкли и сами стали делить все вещи на сельповские и магазинские. Действительно, хорошие вещи можно было достать только в городских магазинах, а в нашем сельпо хороших товаров почти не бывало.
Когда вода в речушке была тихой и светлой, мы с Борькой привязывали к палкам вилки и шли колоть пескарей. Зимой тоже целыми днями пропадали на речке. Коньков у нас не было, и мы катались на штыках от винтовок. К левой ноге привязывали подкову, чтобы отталкиваться, правой вставали на штык – и пошел!
А у кого не было «магазинского» штыка, тот становился на откованный кузнецом Бутаковым «сельповский» полозок. Ребятишек в деревне было много, и они вечно толпились в кузнице. Бутаков всем им ковал полозки и подковки, только за это надо было качать кузнечный мех. Это было нелегко, но интересно. Качаешь быстрее – пламя в горне становится светлее и ярче. Перестанешь качать – оно съеживается и синеет.
Бутаков, казалось, не работал в кузнице, а играл. Накалится в горне железо, он положит его щипцами на наковальню и постукивает по нему маленьким молоточком. По тому месту, куда он опустит молоточек, молотобоец должен ударить молотом. Поэтому в кузнице с утра до ночи стоял металлический перезвон: динь-тук, динь-тук, бах!
Молоточек бил отрывисто, звонко. Молот бухал тяжело, протяжно.
Кузнец Бутаков жил недалеко от нас и после бани часто приходил к нам пить чай с медом. Руки и лицо его были в маленьких черных точках от железной окалины.
Бутаков пил чай с блюдца, держа его перед собой на вытянутых пальцах, и поминутно отдувался. На шее у него висело вышитое полотенце, и он утирал им вспотевшее лицо. Когда его начинал бить кашель, жилки на его шее пульсировали и синели.
Разговор за столом шел то о колхозных делах, то о былых партизанских походах. Когда в Забайкалье ворвались семеновцы и японцы, больше половины жипкинских мужчин ушли в партизанские отряды. За это семеновский карательный отряд расстрелял в селе несколько стариков и спалил полдеревни. На месте пепелищ выросли новые дома и уже успели почернеть от времени.
Когда Борькин отец приходил из тайги, в нашем доме вкусно пахло то изюбриным мясом, то медвежьим. Цырен Цыренович рассказывал о том, как он нашел берлогу или выследил волчью стаю, и тогда мы сидели, боясь шевельнуться.[2]
Трудно было определить, когда он говорит правду, а когда сочиняет байки. Однажды он рассказал, как раненый лось бросился за ним вдогонку и поднял его на рога.
– И как же вы потом с ним сладили? – испуганно всплеснула руками мать.
– Хо, так на рогах и приехал в зимовье. Закрою ему шапкой правый глаз, он поворачивает налево. Закрою левый – шагает направо. Доехал как на быке!
А как-то Цырен Цыренович подстрелил козла. Здоровенный гуран свалился в снег и судорожно забил ногами. Цырен Цыренович пожалел второй патрон и накинул ему на шею ремень от винтовки. Козел бешено повел глазами, вскочил и пулей улетел в ерники вместе с винтовкой.
В сельсовете не поверили Цырену Цыреновичу и пригрозили за потерянную винтовку судом. Несколько дней ходил он по тайге в поисках пропавшей винтовки. И когда уже совсем отчаялся, наткнулся в одном из распадков на мертвого гурана. Винтовка не дала ему проскочить между деревьями, так он и задушился, повиснув на крепком ремне…