На полпути вверх. Мне пришло в голову, что: 1) горный хребет, который мы сейчас видим впереди, похож на плохо очищенную грушу, когда по бокам остаются полоски кожуры; 2) что Лоуренс пишет свои книги урывками, как и я – этот дневник; и у него тоже не хватает сил дойти до конца одним махом; нет ни переходов, ни формы – возможно, это следствие ложной антилитературности; 3) что мужские добродетели не существуют сами по себе – за них нужно платить. Это привносит в психологию мужчин еще один элемент – желание получать плату и понимание, что заплатят. Это можно скрывать, но суть останется (я опять обдумываю свою книгу [Три гинеи?]).
8 мая, воскресенье.
Вот он – последний вечер; очень жарко и пыльно. Громкоговоритель надрывается. Л. читает, но без удовольствия, Этель Смит477; без двух минут семь, а значит, у меня есть около получаса, чтобы сделать запись в дневнике. Я использовала только десять из своих ста перьев; чернил еще много, равно как и чистых листов. Все дело в том, что это лучший отпуск за последние годы. Так приятно было идти на почту после булочки с медом, очень жарко, но всегда есть чем заняться. (Даже здесь мне не нравятся воскресенья: мальчишки, похожие на желтых птенцов, сейчас бьют в барабаны, а собаки лают.)
Мы поехали на Эгину [6 мая]; солнце и синева постепенно рассеивали туман; мы с Л. нашли пустынную бухту с бледной и чистой водой – нет, не бледной, но прозрачной, будто жидкое желе, дрожащее на камнях, ракушках и анемонах. Л. прошел шаткой походкой по камням и нырнул в воду; я плескалась. Песок обжигал мои босые ноги. Я высушила их и еще минуту терпела жар. Девственное море. Из храма этот остров выглядел затерянным в южных морях – островом, где голые туземцы соберутся на берегу, чтобы посмотреть на причаливающие лодки. М., чья человечность растет и крепнет или, быть может, находит выход, расстроилась из-за количества предоставленных ослов – мы взяли только двух. Тут девушки [?] потянули меня за руки. «Поехали, поехали, – говорили они, – очень жарко, впереди круча». Мы притворились дрожащими – мол, кататься слишком холодно. Дети пришли собирать ирисы и желтые маки.
Тем не менее я не могу заполнить дневник, даже если буду писать так быстро, как сейчас. Я почти ничего не читала – только Истмена по совету Роджера, Уэллса и Марри478. Но я слишком много думаю о своей маленькой книжке. Правда в том, что мы сейчас сидели в саду и наблюдали за усатым безумцем у стены, смеющимся, как будто он уже давно сошел с ума, за женщиной с золотыми зубами и мальчиком, увлеченно евшим шоколадный торт, в то время как М. ужасно сочувствует бедности греков, которые выглядят встревоженными, говорит она, а у владельца отеля, по ее словам, чахотка. Она не могла не отдать наш сэндвич чистильщику обуви, равно как не может устоять перед маленьким мальчиком с мятными конфетами – таково ее подавленное, наполовину квакерское, наполовину наивное отношение к миру, как я уже говорила, наблюдая за всем описанным выше и гадая, над чем смеется эта суетливая дама с румяными щеками: над моей соломенной шляпой с наполовину обрезанными вчера вечером полями или над ящиком с красками – Роджер споткнулся о него и больно ударился. Пока я размышляю об этих важных событиях, скользящих, мимолетных, застревающих в моем сознании, я подспудно погружаюсь в сюжеты для моей маленькой книги, придумываю аргументы, вижу образы, постоянно подбрасываю что-то новое в свой котел, который должен бурлить как можно сильнее, прежде чем его выльют, остудят и отмоют. Пока я делаю это, впитываю образы колышущихся кипарисов и осин, запах цветов апельсина, торговца дешевых игрушек в виде обезьянок на палочках, время идет; не уверена, в Греции я или в Лондоне, но думаю, что скорее в Греции, – я счастливая, невесомая, непринужденная, просто плывущая вперед. Л. обсуждает с М. тюремную реформу, рассказывает Р. о расщеплении атомного ядра. И вот мы останавливаемся перед вольером с птицами. Л. срывает пучок травы, а волнистые попугайчики слетаются и клюют. Мы опять бездельничаем. Странно, почему везде цвет хаки, удивляюсь я, а Р. отвечает, то так они видят свою страну; потом мы встречаем средневекового солдата в белых гамашах, туфлях и килте. Р. много рисовал в Парфеноне и не хотел просить его позировать. Мы, по словам М., тратим по три часа в день на еду. Л. говорит, что она хочет раздать нашу провизию, а Р. бежит ее останавливать. Такие вот у нас шутки, старый добрый юмор. М. все еще чувствует себя неполноценной, любит говорить о родителях и умеряет суровость Р. Думаю, она бы хотела начать жизнь заново. «Что такое отсутствие обаяния? – спрашиваю я себя. – Почему хорошие качества больше не производят впечатления? Что вдруг надломилось в ней и сделало ее такой блеклой?» А ведь М. подвластны все виды искусства; она даже умеет готовить домашний йогурт; путешествует; делает наброски; сочувствует бедным, детям и людям в целом гораздо больше, чем я. Но обаяния нет.
Кстати, на Эгине мне еще привиделось, что в нашей жизни наступит новый период и мы будем каждый год приезжать сюда с палаткой, подальше от цивилизации и Англии, чтобы смыть с себя всякую респектабельность, формальность и скованность Лондона, славу и богатство, а назад будем возвращаться беспечными гуляками, живущими на хлебе, масле и яйцах, прямо как на Крите. Это в какой-то степени искренний порыв, думала я, спускаясь с холма пружинистой походкой; Лондона мне мало, да и Сассекса тоже. Хочется загорать на солнышке и возвращаться к этим разговорчивым дружелюбным людям, просто жить и общаться, а не только читать и писать. Потом я подняла голову, увидела горы по ту сторону залива, в форме ножей, разноцветные, и бескрайнюю морскую гладь и почувствовала, будто ножом поскребли во мне какой-то заскорузлый орган, ибо я не могла найти ни одного недостатка в это живой бодрящей красоте, насыщенной цветом, не холодной, совершенно свободной от пошлости и все же, по меркам человеческой жизни, старомодной; повсюду дикие цветы, которые можно встретить и в английских садах, а еще крестьяне – приятные люди в поношенной, выцветшей на солнце, искусно выкрашенной и все же грубоватой одежде. Между человеком и местом возникает та же привязанность, как и между людьми. Я думаю, что, будучи старухой, могла бы полюбить Грецию так же, как когда-то в детстве любила Корнуолл.
По той причине, что мы еще вернемся, а Л. зовет ужинать, да и к перу прилип волосок, я не буду больше переживать по поводу окончания поездки, а закончу словами «пора собираться и хватит болтать».
Последний вечер еще не закончился, Л. играет в шахматы с Роджером, а я лежала на кровати с книгой о Лоуренсе, но была в каком-то ступоре и не могла читать, задремала, а теперь проснулась и хочу попытаться запечатлеть последние минуты, если успею, так как скоро придет Л. Греки, которые не садятся за стол раньше девяти, сейчас как раз ужинают, то есть болтают, улюлюкают, разъезжают по улицам. Я их слышу, хотя наше окно выходит во двор.
Чудесная ясная ночь. То и дело доносятся обрывки фраз. Верхняя половина здания трупного цвета. Теперь звучит громкоговоритель, который выдает несколько звуков и замолкает. Все дребезжит и дергается, будто старая разваливающая телега.
Дни в Афинах будут становиться жарче – постояльцы «Costis» ужинают чуть ли не на тротуаре, – а ночи шумнее и веселее. Забыла написать о вчерашней поездке к Парфенону, который весь сияет; продолговатый участок голубого неба, ограниченный белыми колоннами; солидное строение; полоска тени у Эрехтейона479, где мы сидели. К нам подошел болтливый добродушный голубоглазый человек и попросил взглянуть на трость Л. (с кольцами, купленную в Спарте). Он взял ее в руки, и мы сказали, что она греческая, но мужчина возразил. «Это банановый тростник из Канады – в Греции такого нет». После этого он стал рассказывать о греческих крестьянах. «Слезы наворачиваются, когда видишь, как они живут, – сказал он. – Работают с утра до ночи, а едят только черных хлеб, настолько твердый, что его не нарежешь (пытался показать жестами), и, быть может, немного сыра, который в основном на экспорт, зато вина очень много. И все из-за войны. После нее все пошло наперекосяк. Раньше фунт стерлингов был стабилен, равно как и драхма. Теперь курсы валют то растут, то падают. Сколько стоит килограмм сахара в Англии? Килограмм – это три фунта [2,2], так вот, в Греции он дешевле. Правительство держит цены на него, но все заграничное, одежда и обувь, стоят дорого. А муку мы почти не производим». Все это на вымученном французском, а молодой француз-офицер, сидящий рядом с нами, его жена и сестра читали путеводитель. В бухте стоял французский боевой корабль, а еще итальянский; вот-вот приплывут и англичане; моряки будут расхаживать по городу и хвастаться, что они видели Грецию. И действительно, скоро появился гид, который вел за собой французских моряков. «Только французские моряки знают названия фронтонов и колонн», – сказал Роджер, вечно влюбленный во французов. Мол, они лучше готовят то или делают это. «Французский президент480 нынче убит русским эмигрантом481». М. навострила уши, сочувствуя и разумно размышляя о том, как это отразится на политике. Мы все вместе поехали на холм, который водитель назвал Филопаппосом482, но он был обнесен проволокой, так что мы повернули назад и отправились в театр [Диониса] с его изогнутыми мраморными сиденьями, на каждом из которых вырезано имя жреца – похоже на то, как приклеивают карточки с именами на места в театре Ковент-Гарден. Одно место, с лапами льва, предназначалось для жреца Диониса и было украшено резьбой в виде скачущих козлов и виноградных лоз. На это место сел Л., и мы сказали, что здесь, должно быть, сидели Софокл483, Еврипид484 и Аристофан485… Как бы то ни было, они видели те же холмы, что и мы. За две тысячи лет появилось, конечно, несколько хлипких обшарпанных домиков, но вид они не испортили, – в округе не построено ничего прочного, огромного или долговечного. Нищета, войны и беды не тронули архитектурные сокровища Греции. Хотелось бы, конечно, чтобы о них заботились лучше. Сегодня днем греческие оборванцы швыряли камни в полуразрушенную мраморную арку, ломая ее дальше, так что через несколько лет она безвозвратно исчезнет. То же касается и могил, заросших крапивой, грязных, неухоженных, хотя греки своими руками строили гробницы; нет, страна слишком истощена, чтобы защищать свое наследие, – наверняка именно этим оправдывают лорда Элгина486, укравшего статуи из Парфенона и колонны из гробницы Агамемнона в Микенах.