24 апреля, воскресенье.
О, дождь, дождь! Это было на следующий день в Эгине. Чудесный островок с узкой протоптанной тропинкой, море и пляж, маленькие розовые и желтые домики, тимьян, крутой склон холма, величественный скелетообразный храм; прохлада, туман и дождь; американцы, столпившиеся вокруг худого профессора; мы укрылись под сосной, но от дождя это не спасло. «Все равно, – сказал Роджер, – ужасно красиво». Просто превосходно – храм из песчаника лучше, чем на Сунионе. Удивительно, что гений способен сделать на небольшом пространстве – идеально выверенные пропорции, – однако дождь заставил нас при первой возможности спуститься к лодке. Они поймали красную рыбу и осьминога. Как? Ну, делается наживка из лука, хлеба и т.д., а когда приплывает рыба, то в воду бросают динамит и «пуф!» – всплывает мертвая рыба, которую достают гарпуном. Это запрещено. «Никто не увидит», – сказал кочегар с прекрасной греческой улыбкой – улыбкой погонщиков мулов или таксистов. Роджер и Марджери были верхом и выглядели очень странно, взбираясь на холм – polie makria [далекий-предалекий] холм, как назвала его светлолицая девушка. Люди здесь ужасно бедны, приходят и предлагают цветы в обмен на остатки обеда.
Как же я была сегодня счастлива в маленькой круглой византийской церкви на склонах горы Имитос. Почему мы не можем вечно так жить, спрашивала я себя; жарко, конечно, не стало, но дождь прекратился, а жизнь показалась очень свободной и полной прекрасных вещей; целина, запах тимьяна, кипарисы, маленький дворик, где сидели Р. и М., увлеченно рисуя; большая мраморно-белая собака спала в углу; обычные хрупкие женщины расхаживают в тапочках по своим верхним балконам со старыми кусками резного мрамора вместо дверных косяков. Я нарвала немного диких анемонов и орхидей. По хорошим дорогам едем быстро, по ухабистым плетемся.
Говорили сегодня о книге Макса Истмена472 и теории искусства Роджера; делились историями. М. рассказывала о том, как упала с лошади в Канаде, о жизни Джулиана473, о миссис Мейсфилд474 – поверхностные истории, поскольку она не входит в наш круг и исчезнет из поля зрения по возвращении – вряд ли мы ей интересны. Она никогда не опаздывает на поезда и страстно любит сыр… Завтра рано утром едем в Нафплион475.
2 мая, понедельник.
Сейчас без пяти минут десять, но где же я сижу и пишу своими пером и чернилами? Вовсе не в кабинете, а в ущелье или долине в Дельфах, под оливковым деревом, на сухой земле, усыпанной белыми маргаритками. Л. рядом со мной читает греческую грамматику; вот, кажется, пролетела ласточка. Напротив меня возвышаются уступы серых скал, на каждом из которых растут оливковые деревья и маленькие кустики, а если я поднимусь выше, то увижу огромную лысую серо-черную гору, а затем совершенно безоблачное небо. И вот снова горячая земля и мушки в бутонах цветов. Козы позвякивают колокольчиками; старик проскакал на своем муле; мы у подножия холма, на вершине которого расположены Дельфы, а Роджер и Марджери делают наброски. На оливковое дерево только что села саранча.
Таким образом, я хочу запечатлеть сцену, которая скоро забудется навсегда. Возможно, я пытаюсь отмахнуться от беса, который шепчет, вероятно, необоснованно, что нужно написать о том, как мы съездили в Коринф, Нафплион, Микены, Мистру, Триполиc и обратно в Афины, когда палило солнце, а на мне было шелковое платье, и мы пошли в сады, а затем в субботу в семь утра отправились в Дельфы. Надо бы написать обо всех этих местах и, возможно, попытаться зафиксировать те образы, которые крутятся у меня в голове, пока мы едем. Поездки очень долгие; ветер, солнце; губы опухли, потемнели, потрескались; нос шелушится; щеки горячие и сухие, будто сидишь прямо у камина. От тщеславия не осталось и следа. Чувствую себя крестьянкой. Это напомнило мне о той радости, с которой я увидела в баре отеля «Majestic» прилично одетую женщину, выпивавшую с пузатым пожилым греком в тот день, когда мы вернулись обветренные, пыльные, рыжие, золотые, черные, коричневые, помятые (морщины М. как полосы на шерсти дикого зверя). После четырех-пяти дней среди крестьян и их простоватой красоты, острота и тонкость цивилизации щекочут нервы на высшем уровне – душа поет.
Греция, вернемся к ней, – страна настолько древняя, что поездка напоминает блуждание по лунным полям. Жизнь отступает (несмотря на ослов). Живые, измученные, вечно путешествующие по дорогам греки уже не кажутся хозяевами Греции. Она слишком голая, слишком каменистая, обрывистая для них. Мы постоянно встречали греков на высоких горных перевалах, бредущих рядом со своими осликами, такими маленькими, измученными, вечно ищущими какую-нибудь траву или корешки, преодолевающими огромные расстояния, неспособными ни на что другое, кроме как цокать своими копытцами по камням. Такое одиночество, как у них [жителей?], хоть под солнцем, хоть под снегом, такая зависимость от самих себя в том, что касается одежды и пропитания в эти прекрасные летние дни, немыслимы в Англии. Прошедшие века не оставили и следа. Нет ни XVIII, ни XVI, ни XV веков, которые в Англии наслаиваются друг на друга, и нет ничего от эпох между ними и трехсотым годом до нашей эры. Трехсотый год каким-то образом (силой) завоевал Грецию и удерживает ее до сих пор. Таким образом, это страна луны, то есть освещенная мертвым солнцем. Бухты пустынны, равно как и холмы с долинами; ни виллы, ни чайной лавки, ни лачуги, ни проводов, ни церквей, почти нет кладбищ.
Но если быть точной, Нафплион и Микены лежат на плодородной мягкой цветущей равнине, есть даже деревни, в которых мы останавливаемся, а Р. и М. достают свои краски, потому что видят подходящий пейзаж: дом, осины, кипарисы и крыши на фоне равнины и гор.
Что дальше? Мы прошли еще дальше в лощину, которая петляет все глубже и глубже; отметили листьями путь, но все равно заблудились, сделали для меня трость из палки, и вот мы здесь, на холме, куда поднялись благодаря солнцу, сидим под оливковым деревом, и я сняла обувь (ради прохлады). Жители деревни периодически подходят и заводят вежливые разговоры ни о чем. Вчера вечером на холме над Дельфами, когда Итея476 начинала вспыхивать светом и сверкать на берегу моря, можно было наблюдать один корабль в бухте и выделявшиеся на заднем плане снежные горы, а передний план все еще ярко-зеленый и красно-коричневый там, где паслись козы и овцы, и машины медленно проезжали по извилистой дороге внизу. Вчера вечером, когда мы сидели там, подбежала пастушка, которая как будто хотела поймать овцу, но на самом деле только для того, чтобы поговорить с нами. Никакого хождения вокруг да около, никакого хихиканья и стесненья. Она остановилась прямо перед нами, как будто так и надо. М. взглянула на нее сначала сквозь очки, затем поверх них. Потом пастушка стала называть греческие слова, обозначающие разные вещи. Skotos – ее грубое толстое пальто; ourands – небо; цветок – lullulin? [luludi]; мои наручные часы – orologe [orologiou], а машина – я забыла. Она заливалась от смеха. Это была низенькая смуглая женщина, которая превратится в проницательную пухленькую старушку, непринужденную и дружелюбную. Пришел ее 18-летний брат, шустрый, смышленый, с маленькими глазенками. Я взяла у него палку и бутылку с водой. Потом возникла проблема с монетами. Сначала она не хотела брать ни их, ни платок М., потом ходила за нами, приложив руку к груди и не то спрашивая о чем-то, не то жалуясь. Л. повторил, что это подарок. Она взяла его. Но без радости. Мальчик принес нам большую кастрюлю йогурта. И вот мы дома, скоро выключаем свет; после ужина в пабе молодые люди в брюках и рубашках танцевали, педантично кланяясь, крутясь и делая правильные движения.