Но при всем том мы не замыкались на одной профессии. Как повелось с времени еще первого нашего совместного рейса, мы с тобой, бывало, толковали на разные темы.
Надо сказать, что ты выделялся из всех, кто был в нашей кафедральной научной группе, хотя в ней и не было дефицита в оригинальных личностях – таких как, например: один – обладатель мощного баса, помещавшегося однако не в гиганте, и король мрачного, убийственного сарказма; другой – упитанный здоровяк и потрясающий, неистощимый весельчак, после находчивых шуток которого – где бы он ни был – неизменно взрывался хохот; третий – тонкий ценитель живописи и литературы и тайный философ с лицом героя – любовника немого кино, из – за нелюбви к зиме прозванный Южным Человеком; и четвертый – переполненный эмоциями, с приступами самоедства, пришелец со стороны вроде меня. Был и еще один – друг детства весельчака, с одного для обоих Василеостровского двора. Оба и росли, и учились, и в Университет поступали вместе. Главное отличие друга весельчака от прочих заключалось в его прозвище, самом коротком и самом характерном: Нос. Отличие это и впрямь во всех смыслах было выдающимся. Насколько позволяла им работа и жизнь, чаще всего друзья были неразлучны и на общих праздничных посиделках дуэтом замечательно исполняли песню, которая начиналась так:
Мы обветрены, мы просолены,
Нам шторма нипочём…
После плаванья, в тихой гавани
Будет вспомнить о чём.
Эх, сколько видано – эх, перевидано!
Сколько видано–перевидано —
Будет вспомнить о чем…
Волны бесятся, и по месяцу
Нам не видно земли.
Хоть на палубу небо падает —
Всё идут корабли…
Ты не совсем вписывался в эту, порой довольно шумную, компанию.
Разговаривать с тобой – было одно удовольствие. Ты никогда ничего не утверждал категорически – чем, например, сам я порой грешил в ходе беседы. Не припомню случая, чтоб на кого–нибудь ты повысил голос. Говорил ты всегда с ровной интонацией, с несколько отрешенной, мягкой улыбкой, спрятанной в усы. И в таком духе ты не только мог поддерживать обычный, спокойный разговор, но точно такой же была твоя манера возражать собеседнику, который при этом почему–то начинал сбавлять тон. И очень тепло мне вспоминать, что у нас с тобой почти не было споров.
Центральной темой наших бесед была современность, выдвигающая множество острых вопросов. Нам обоим не было безразлично, что творится в мире и как оценивают происходящее выдающиеся мыслители.
В библиотеке я просматривал публикации в журнале «Вопросы философии» – это давало некоторую возможность познакомиться с современными философскими течениями на Западе, трактовавшимися, разумеется, с критических позиций. И даже по отдельным, весьма тенденциозным, статьям можно было составить себе впечатление, что мы питаемся крохами с чужого стола. Как всегда с опозданием, входил у нас в моду экзистенциализм: появились скрытые приверженцы этой философии, исповедующие скорее внешнюю ее форму, но не содержание. И это при всём том, что в Европе уже наблюдался закат учения, столпами которого были Кьеркегор, Хайдеггер и Сартр. Тот же Хайдеггер заявил, что век философии, как логического мышления, кончился и оно, это логическое мышление, должно слиться с иррациональным и поэтическим восприятием мира.
У нас, грешных, это грядущее поэтическое восприятие вызвало только улыбку. Острейшие материалы, публиковавшиеся в прессе, рождали другие чувства.
«Литературная газета» перепечатала выдержку из статьи английского публициста Малькольма Маггериджа с серьезными обвинениями, предъявленными прогрессу и слепым его сторонникам, которые надеются, «что рай земной будет достигнут благодаря науке и технике: а ведь эти–то два чудовища–близнеца и превратили мир в бесплодную пустыню, отравили моря, реки и озёра, заразили планету и всё живое на ней, влезли в мозг и душу человека с целью контроля и выработки нужных рефлексов и в то же время доверили безответственным слабым рукам человека орудия всеобщего уничтожения… Именно там, где счастье, казалось бы, всего ближе, в обетованных землях Скандинавии и Калифорнии, многие прыгают за ним из окон верхних этажей, глотают его в виде разноцветных снотворных таблеток, рвут его на части вместе с чужим телом или разбрасывают во плоти и крови по шоссе, где под звуки неумолкающей музыки проносятся автомобили из ниоткуда в никуда. В своих лабораториях люди, подобные богам, работают над нашими генами, переделывая их по образу и подобию своему; мозг заменяют компьютеры, размножение рода человеческого совершается в пробирках, и вот мы вольны наслаждаться нашими стерилизованными телами, как нам вздумается… Образование разрешит любую проблему. Рушатся законность и правопорядок? – новые статистические выкладки призывают к улучшению образования. Ширятся венерические заболевания, вплоть до того, что больны десятилетние девочки? – в таком случае даешь половое образование. В поисках знания мы впадаем в невежество и через столетия цивилизации протягиваем руки нашим свирепым первобытным предкам. Посвятив творчеству всю жизнь, Пикассо пришел к стилю пиренейской наскальной живописи, а Бетховена заглушили барабаны и истошные вопли джунглей. Прекратилась борьба за то, чтобы выделить смысл и порядок из путаницы и хаоса, даже литература ударилась в полнейшую бессвязность и в результате постепенно исчезает. Да здравствует пустота!»
Публицист камня на камне не оставил от достижений современной цивилизации, и ему трудно возразить. Но что же будет с миром, который к тому же не однороден? Что говорят о будущем философы?
Явилась новая теория «единого постиндустриального общества», которое должно возникнуть в ходе конвергенции, то есть сближения, когда капитализм в своем развитии приобретет черты социализма – и наоборот. Этой теории нельзя было отказать в определенной логике, но мне – что называется, с потрохами погруженному в глубины социализма со всеми его перекосами в политике и экономике – такая конвергенция казалась фантастической. Однако с добровольным мучеником, листающим «Вопросы философии», никак не согласился бы Бжезинский, по мнению которого США являются примером первой страны постиндустриального общества, принявшей эстафету от старой Европы и наследующей ее цивилизаторскую роль.
Этот изящный вывод основывался, должно быть, на недавней истории. Еще в начале ХХ века, после Первой мировой войны, Освальд Шпенглер провозгласил закат европейской цивилизации, что было вполне объяснимо, ибо Европа переживала кризис: разруху и нищету. Но тогда еще никто не подозревал, что всего через каких – нибудь два десятка лет на нее обрушатся несравнимо более тяжкие испытания: невиданные по масштабам ужасы массового истребления людей и гигантские разрушения в ходе Второй мировой. Европа вновь залечила раны, но бжезинские отказывают ей в цивилизаторской роли. Оно, может, и так, но вместо нее–то кто? Провозглашены два наследника, два устоя биполярной системы мира: США и СССР – цивилизации, которые несут в себе, соответственно, черты Запада и Востока.
То есть это надо понимать так, что и впрямь эта великая богатая страна на американском континенте, не слишком глубоко переварив культурные ценности Европы, вознамерилась щедро дарить миру свои концепции и свой образ жизни, например: фрейдизм, выродившийся в примитивный психоанализ, движение хиппи, таблетки ЛСД… А новейшая философия в муках разрешилась выкидышем: Герберт Маркузе, именующий себя марксистом и объявленный в Европе вождем «сердитых студентов», загорелся «гармонически соединить Маркса с Фрейдом». Это было поразительно: даже философия, всюду отличавшаяся независимостью, в Америке не смогла устоять перед модой. И этот марксист Маркузе и вовсе пустился во все тяжкие: объявил марксизм не вполне революционным и, бросив призыв к мировой революции, возложил надежды на маоизм – как на течение, не испорченное западной культурой.