Литмир - Электронная Библиотека

Вяземский. Труд был для него святыня, купель, в которой исцелялись язвы, восстанавливались расслабленные силы. Взявшись за работу, он перерождался…

Голос.

Но лишь божественный глагол
До уха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется,
Как пробудившийся орел.
Тоскует он в забавах мира,
Людской чуждается молвы,
К ногам народного кумира
Не клонит гордой головы;
Бежит он, дикий и суровый,
И звуков, и смятенья полн,
На берега пустынных волн,
В широкошумные дубровы.

Тургенев. Он отвергал общество, но и оно отвергало его. Что же мешало ему ездить?

Жуковский. Недовольство государя подобными выездами и запреты Бенкендорфа.

Тургенев. Разве он не мог напрямую обратиться к императору?

Жуковский. А как вы себе это представляете? С чем обратиться? На кого жаловаться? На семейную жизнь? На долги? На Бенкендорфа? На интриги высокопоставленных недоброжелателей?

Тургенев. Но, возможно, откровенные беседы с императором могли как-то, пусть не сразу. но смягчить их отношения, породить доверие к поэту.

Вяземский. Вы сами-то в это верите? Вы только что утверждали, что общий язык между такими персонами невозможен.

Жуковский. Доверия между ними не было, это очевидно. Особенно после того, как Пушкину стало известно о перлюстрации его писем… Он делится с женой:

Голос: Полиция распечатывает письма мужа к жене, и царь не стыдится в том признаться и дать ход интриге… Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство… Без политической свободы жить можно; без семейственной неприкосновенности невозможно. Каторга не в пример лучше».

Тургенев. Если так, то действительно, выхода у него не было.

Жуковский. Я бы назвал это западней. Все обращения к государю шли через Александра Христофоровича. А граф был пристрастен к Пушкину, в силу ли своих прямых обязанностей, в силу ли собственного неуважения к поэту и русской словесности. Он же – один из членов Следственной комиссии, приговорившей к повешению и вашего брата, Александр Иванович.

Вяземский. Он верил доносам осведомителей, которые отрабатывали свое денежное содержание. Он пятнадцати минут не уделил мне для личной беседы, но часто угрожал ссылкой за мои политические предпочтения, о которых и представления не имел. А Пушкина следовало знать и принимать таким, каков он есть, а не по кляузам доносным.

Жуковский. Пушкин доставлял шефу жандармов хлопоты, которых он в силу своей рассеянности не любил.

Вяземский. Анекдотов о его рассеянности достаточно ходит.

Жуковский. Разбирая бумаги покойного, я более всего наталкивался на выговоры графа и оправдания поэта за каждый шаг и публикацию даже мелкого стихотворения. И я написал графу собственное письмо.

Вяземский. Что же вас возмутило?

Жуковский. Хочу познакомить вас с некоторыми претензиями к графу и обсудить с вами этот крик души.

Тургенев. Будем только признательны за доверие.

Вяземский. Именно так…

Жуковский. Тогда наберитесь терпения. Эмоций через край, поэтому письмо несколько затянуто. Начну вот отсюда… «Граф, все ваши письма к Пушкину выражают благие намерения. Но сердце мое сжималось при их чтении. Надзор есть надзор, в тридцатишестилетнем Пушкине вы видели двадцатидвухлетнего. Каково было бы вам в зрелых летах быть обремененным такой сетью, где каждый ваш шаг истолкован предубеждением, и не иметь возможности места переменить без навлечения на себя укора. В ваших письмах нахожу выговоры за то, что Пушкин поехал в Москву, поехал в Арзрум. Но какое же это преступление? Пушкин хотел поехать в деревню на житье, чтобы заняться на покое литературой – ему было в этом отказано под тем видом, что он служил, а действительно потому, что не верили. И в чем была его служба? В том единственно, что был причислен к иностранной коллегии. Но его служба была его перо, его Петр Великий, его поэмы, произведения, коими бы ознаменовалось нынешнее славное время. Для такой службы нужно свободное уединение. Какое спокойствие мог он иметь с своею пылкою, огорченною душой, с своими стесненными домашними обстоятельствами, посреди того света, где все тревожило его суетность, где было столько раздражительного для его самолюбия, где, наконец, тысячи презрительных сплетней, из сети которых он не имел возможности вырваться, погубили его.

Для творчества необходимы впечатления, путешествия – вы его заперли в Петербурге. Он просил о поездке за границу – во Францию, Италию, Китай – не пустили, На Кавказ – нельзя, на Полтавщину – нельзя. Не похожа ли подобная опека на тюрьму? В просьбе об отставке видите вы преступление и неблагодарность к императору. Пушкин получает от вас выговор за то, что в некоторых обществах читал свою трагедию прежде, нежели она была одобрена. Да что же это за преступление? Кто из писателей не сообщает своим друзьям своих произведений для того, чтобы услышать их критику?

Ни от кого одобрение так не приятно, как от товарищей. Чтение ближним есть одно из величайших наслаждений для писателя. Это дело семейное, то же, что разговор, что переписка. Запрещать его есть то же, что запрещать мыслить, располагать своим временем и прочее. Такого рода запрещения вредны потому именно, что они бесполезны, раздражительны и никогда исполнены быть не могут. Каково же было положение Пушкина под гнетом подобных запрещений?!

Великая милость государя, ставшего его цензором, поставила Пушкина в самое затруднительное положение. В напечатании мелких стихов без ведома государя усматривалась его вина, непослушание и буйство. Ваше сиятельство делали ему словесные и письменные выговоры за эпиграммы на лица. Дело ли государства опускаться до этого? В эпиграммах нет имени. Кто из окружающих императора скупится на эпиграммы? Многие ненапечатанные повторяются неоднократно и более врезаются в память…

Тургенев. Вы имеете в виду его последнюю?

Жуковский. «На выздоровление Лукулла»…

Вяземский. Уваров пришел в негодование…

Жуковский. Оба сделали глупость. Один опубликовал, другой возмутился. Адресату умнее было не узнавать себя.

Вяземский. Эта эпиграмма породила анекдот. Бенкендорф якобы вызвал Пушкина и спросил, на кого написана эпиграмма. «На вас, Александр Христофорович», – ответил тот. Граф стал отрицать, и Пушкин завершил ответ: «Почему же кто-то другой считает, что эпиграмма именно против него направлена?»

Жуковский. Об этом и пишу. Острота ума не есть государственное преступление. Но выговоры Пушкину, для вас столь мелкие, определяли жизнь Пушкина: ему нельзя было тронуться с места, он лишен был наслаждения видеть Европу, ему нельзя было произвольно ездить по России, ему нельзя было своим друзьям и своему избранному обществу читать свои сочинения, в каждых стихах его, напечатанных не им, а издателем альманаха с дозволения цензуры, виделось возмущение. Государь хотел своим покровительством остепенить Пушкина и дать его гению полное развитие, а вы из покровительства сделали надзор, который всегда притеснителен.

Тургенев. Император держал поэта при себе как собственность. Не случайно же он сказал: «Господа, забудьте прежнего Пушкина: теперь это мой Пушкин!»

Вяземский. Всегда считал это пафосным лицемерием. Никто не забыл прежнего Пушкина, и Николай Павлович в первую очередь. У Александра Христофоровича были развязаны руки: он знал о высочайшей неприязни к Пушкину, а ведь не так страшен царь, как его псарь. Для Дельвига беседа с ним кончилась смертью: он не перенес оскорблений, хотя Бенкендорф и извинился.

Тургенев. Милость императора к Пушкину кончилась тем же.

Вяземский. Я, по-видимому, следующий в череде уходов.

Жуковский. Перекреститесь, князь…Я пытаюсь доказать, что Пушкин не принадлежал ни царю, ни женщинам, а исключительно поэзии. И позвольте мне закончить…

14
{"b":"900684","o":1}