Петена самого Петена судят он очень старый но все равно надо его осудить для порядка и кто же будет судить? кого находят в судьи? это всё те же должностные лица которые ему же присягали пять лет тому назад нехорошо конечно но опять‐таки dura lex.
Петена приговорили к смертной казни а потом помиловали.
Ну а те двое полицейских скажете вы? те двое полицейских по‐прежнему работают все в том же комиссариате тот что помладше даже стал год назад бригадиром добрый день бригадир мы что же больше не здороваемся? а тот автобус С тот автобус СС отправили в починку его надо подремонтировать а то он немножко дымит ха-ха! вот именно дымит!
А что консьержка – консьержка на лестнице по‐прежнему только теперь на пятом этаже за левой дверью живут Ламберы квартира‐то опустела
вот Ламберы
там и живут с 43‐го года на пятом этаже налево
там есть вода и газ
Да мы знаем про всех кто где
автобусы консьержка полицейские
но где скажите Блюмы
где они
Sag mir wo die Blumen sind?
Sag mir wo die Blumen sind?
Луиза перешла на крик, голос ее сорвался, она умолкла и застыла. В зале тихо, только поскрипывают стулья, но от этого тишина еще ощутимее.
Луиза могла бы уже покинуть кафедру. Но это еще не конец. Она нагибается к самому микрофону и поет тихо, но очень чисто и с безупречным произношением ту песенку Марлен Дитрих, которой ее в детстве убаюкивала мать:
Она начала почти шепотом. Но с каждой строчкой пение становится все громче, все чище, заполняет зал, резонирует под сводами. Луиза поет, голос ее подрагивает, совсем чуть‐чуть.
Луиза дышит в микрофон, на миг, всего на миг звук замирает перед следующим куплетом. А потом она инстинктивно, как делала ее мать, как делала Марлен, поет на терцию выше:
Cначала никто не решался ей подпевать. Но вот тихонько подхватил мелодию, только мелодию, мужской голос, к нему присоединился еще один, и еще, и еще несколько. В зале звучит смутный гул.
Луиза замолчала, и смолкли все голоса. Опять повисла плотная, осязаемая тишина. Какая‐то женщина прижимает к глазам платок, но поздно, слеза уже скатилась по щеке. Это не мать Луизы. Луиза, не спеша и не дожидаясь, как положено, каверзных вопросов от присяжных, спускается со сцены. Да и не дождалась бы – присяжные сидят ошеломленные, а почетный председатель-писатель растерянно смотрит, как эта миниатюрная блондиночка спокойно, с сухими глазами и вновь заигравшей улыбкой, выходит из образа и идет к своим друзьям.
Первым, с грохотом опрокинув стул, встает – вернее, распрямляется во весь свой гигантский рост – и начинает аплодировать какой‐то молодой человек. За ним – и весь зал. “Браво!” – кричат в публике. “Спасибо!” – кричит молодой человек. Его зовут Ромен, Ромен Видаль. Он еще не знаком с Луизой и встретится с ней по‐настоящему много позже. Во Дворец правосудия он зашел из чистого любопытства, послушать, как соревнуются адвокаты. И еще не знает, что аплодирует своей жене.
А у Луизы только имя еврейское. Ее дед по отцу Робер Блюм, выходец из еврейской среды, но далекий от религии, женился на хорошенькой бретонке Франсуазе Ле Герек, Луизиной бабушке. При всей своей милоте она была святошей и обоих сыновей воспитала в католической вере, но толку вышло мало, потому что Огюстен Блюм, сомневавшийся, что можно ходить по водам и умножать хлебы, дал Луизе и ее сестре совершенно светское образование. И все‐таки Луиза довольно долго жила с мыслью о предке, чье имя она носила, этом еврейском деде с берлинскими корнями, уцелевшим после облавы на Вель д’Ив[5] и умершим, когда ей было всего восемь лет. Выступление на конкурсе Беррье было последней вспышкой этой национальной идентичности.
Ив
В три года Ив уже умел читать. Однажды мальчик заглянул через плечо деда в газету, которую тот читал, и спросил, что значит “Кеннеди”. В статье говорилось о кубинской революции. Дед тут же бросился к телефону – звонить дочери:
– Ты не поверишь! Ив, твой сын! Он умеет читать!
С тех пор на каждом семейном сборище, за столом, Ив, краснея от неловкости и опуская глаза, выслушивал рассказ о “деле Кеннеди” в исполнении преисполненной гордости матери.
Писать он научился позже. Ошибок почти не делал, но почерк у него был ужасный, буквы кривые. С двенадцати лет он постоянно таскал в кармане блокнот. И записывал в него то услышанную от кого‐нибудь фразу, то стихотворные строчки, то незнакомое слово. Страсть все заносить на бумагу так у него и осталась. В свое время он завел тетради, куда записывал собственные стихи и короткие рассказы. И только в тридцать два года, на другой день после рождения дочери, выкинул все эти первые опыты, накопившиеся за много лет. О чем ни разу не пожалел.
Ив Жанвье идет по Парижу с новым блокнотом в кармане. На этот раз легким, в черной кожаной обложке. Обычно такого хватает месяца на два. Проходя по острову Сите мимо цветочного рынка, он записывает несколько строчек мелким корявым почерком, так что сам потом еле разберет, перепечатывая их в компьютер:
В парке Фонтенбло прохожий останавливается около художника. Этот художник – Жан-Батист
Коро. Подыскать дату: 1855? 1860? Прохожий смотрит на картину, узнает сосны, березы, но нигде вокруг не видит пруда, который поблескивает на полотне. Он спрашивает Коро, где этот пруд. Коро, не оборачиваясь, отвечает: “У меня за спиной”.
Притча? Но что она значит? Может быть, рассказать ее, ни с чем не связывая.
В блокноте есть и более непонятные записи.
Луны Юпитера. Двенадцать. Некоторые видят их невооруженным глазом.
Или:
Подняться на гребень. С равнины на самый гребень.
И не думать о самой горе.
Еще записи, несколькими страницами раньше:
Есть ли что‐нибудь, что я люблю так же, как дождь?
Почему я всегда терпеть не мог фотографироваться?
Почему у глаголов галдеть и дудеть нет формы первого лица настоящего времени?
Левое полушарие мозга контролирует речь (Поль
Брока).
Абхазское домино – единственный вид домино, в котором можно взять отыгранную кость со стола, если нет другой.
Когда‐нибудь все это, возможно, пригодится.
Если перечислить все, чем когда‐либо увлекался Ив, получится вот такой список: первым его увлечением, как у многих детей, были динозавры. Родители покупали ему иллюстрированные альбомы “для его возраста”, но очень скоро он потребовал более научных книг. И в девять лет, увидев рисунок в газете – птеродактиль кружит над стадом платеозавров, – возмутился анахронизмом. Попади он в юрский период, он с легкостью отличил бы мирного барозавра от столь же безобидного камаразавра. Родители уже подумали, что это серьезное увлечение, но вдруг, после посещения ботанического сада, Ив переключился на хищные растения. Ему тут же завели небольшой флорариум, и он два месяца держал в нем венерину мухоловку, которую кормил мошками и сверчками. Потом настала очередь иероглифов, картушей и палочек для письма.
Любознательность Ива ненасытна. С годами он набрался знаний об океанических впадинах, миграциях древних народов, эволюции фразы у Флобера, музыкальной гармонии эпохи барокко, первых веках католической церкви, поэтике великих риторов, теории цветового круга, изменении гравитации вблизи черных дыр, истории джаза бибоп и фильма Аfter hours[6], логике симбиотических отношений, о теориях Великого объединения и начале Вселенной и даже о решении дифференциальных уравнений. Каждый такой предмет занимает его несколько недель или несколько месяцев. Он принимается штудировать общую литературу по вопросу, довольно скоро начинает злиться, если встречает в какой‐нибудь книге объяснение того, что уже известно ему из другой, потом углубляется в подробности. И отвлекается, когда считает, что узнал достаточно, а затем им овладевает новая страсть. Конечно, очень многое забывается. Вот почему то, чему он хочет найти применение, как, например, эта самая зона Брока, отвечающая за речевую деятельность, он записывает, чтобы не забыть, вернее, чтобы можно было спокойно забыть. В памяти у него чаще всего остаются только какие‐то отрывочные сведения. Но так бывает у многих: то, что мы называем знанием, представляет собой упорядоченный перечень отрывочных сведений.