Самарец стал обращаться к тов. Лифшиц за советами по теоретическим вопросам оппозиционной борьбы.
В частности в это время я показывал ей написанный мной проект резолюции, о котором я писал выше. Она указала, что в написанном есть перегибы и теоретическая невыдержанность, но как средство борьбы против троцкистских увлечений этот документ мог выполнить свою задачу. В дальнейшем я познакомился с своеобразной точкой зрения т. Лифшиц по оппозиционным вопросам и воспринял их, тем более, что довольно близко подходило к тому, что складывалось у меня самостоятельно. Эта позиция сводилась к резкому отрицанию троцкистских и децистских установок, как грубо-прямолинейных, недиалектических, полуменьшевистских в своей основе в оценке движущих сил революции, вследствии этого приводящих к заключению о происходящем или произошедшем термидоре в СССР. В положительной части эта позиция сводилась к тому, что в области теоретической, особенно в вопросе о построении социализма в одной стране и теории врастания кулака в социализм, забывается классовая борьба и большой ошибкой и виной партийного руководства является то, что этой последней теории не дается отпора. Однако вся система диктатуры пролетариата обеспечивает выправление теоретической линии партии и удаление из партии и государственного аппарата элементов, отражавших давление мелкобуржуазной стихии и тормозящих проведение решений партии даже тогда, когда они правильны. В области непосредственной практической работы перед партией стоит задача приспособления всех звеньев системы диктатуры пролетариата к тем задачам, которые выдвинуты новым периодом развития СССР. В частности в государственном аппарате возможны некоторые изменения в направлении углубления советской системы, как государства типа парижской коммуны. Задачей же оппозиционеров понимающих всю сложность этих задач является сохранение и совершенствование своих взглядов, с тем, чтобы включиться в работу партии, когда это окажется возможным.
Против фракционной работы т. Лифшиц всегда возражала «и указывала при этом на свой опыт участия в оппозиции левых коммунистов, как предостерегающий против этого, помимо убедительности в этом отношении опыта фракционной борьбы последнего периода». Видавшая виды коммунистка сожалела о высланных за фракционную работу, и Самарец уж точно не хотел обнаружить себя вновь выключенным из социалистического строительства.
Текст Самарца дает представление о нем как о человеке относительно необразованном, хотя начитанном и грамотном. Он практически не допускает ошибок в письменной речи, весьма усложненной синтаксически и преимущественно книжной, но имеет явные проблемы с пунктуацией и с редким включением устного регистра речи («участвовал на нескольких собраниях», «был исключен за оппозицию» и т. п.). Это человек неписьменной культуры – в тексте, судя по изменению почерка написанном с перерывами и паузами, он признается, что в 1928 году по просьбам товарищей пытался системно сформулировать свои политические взгляды, но постоянно терпел неудачу. Несмотря на избранный жанр, Самарец очень осторожен в изложении чьих-либо конкретных взглядов на спорные вопросы в партийной жизни, предпочитая «объективные», основанные на идентичности или на действиях, маркеры («троцкист», «децист», «оппозиционер»).
Уже одной этой констатации вполне хватило бы для того, чтобы контрольная комиссия безошибочно признала в Самарце, как и в Лифшиц, идейных троцкистов или, по крайней мере, представителей левой оппозиции. Вопросы о «кулаке» и «социализме в одной стране», как и «китайский вопрос», по сути, исчерпывали формальные претензии оппозиций к большинству ЦК – проблема «термидора» и «сталинской диктатуры в Политбюро» были вопросами чисто внутрипартийного управления и сами по себе к числу идеологических не относились. Отметим кстати, что Самарец ни разу не упоминает Зиновьева и «зиновьевцев» – хотя термин вполне имел хождение в среде ленинградских оппозиционеров, интуиция автора подсказывала ему, что «троцкизм» – более широкий и в силу этого более безопасный термин, чем привлекающий внимание «зиновьевец».
Тем не менее Самарец совершенно не опасался говорить о себе как об «оппозиционере» по существу и не опровергал наличия у него сомнений в отношении генеральной линии партии. Мало того, Самарец не опасался также давать на себя и на своих товарищей по оппозиции отменный компромат: участие (хотя и нереализованное) в оппозиционной агитации уже после изгнания из партии, организация оппозиционных сборищ, готовность к участию (хотя и де-факто несостоявшемуся) в распространении троцкистских листовок, агитация (неудачная) на заводах, покупка шапирографа для распространения документов. В конце 1928 – начале 1929 года Самарец пытался сохранить связи со знакомыми оппозиционерами, в первую очередь с преподавателем Толмачевки Яковом Самуиловичем Шахновичем, который как прожженный троцкист исключался из партии в 1924 и 1928 годах. «Встречи, споры, разговоры и читка фракционных документов приносимых Шахновичем у меня были с ним до момента моего ареста». В этих спорах Шахнович ратовал за Троцкого, Самарец же отстаивал свою точку зрения. «Однако было и несколько моментов, когда я сбивался на троцкистский путь. К ним нужно отнести получение мною от Шахновича однажды листовок для распространения среди рабочих, <…> и другой момент, ведение переговоров весной 1929 г. об участии в фракционной работе троцкистской организации. Это объясняется тем, что в самой моей позиции того периода было противоречие между твердой уверенностью в правоте моих оппозиционных взглядов, которые должны оправдаться когда-то в будущем и отрицанием фракционной работы в настоящем. Это противоречие, вполне разрешимое диалектически, иногда разрешалось мною практически в срывах на фракционную работу». Не упущено в письме даже самоубийственное по любым временам признание в обсуждении создания «второй партии» в качестве альтернативы ВКП(б): это выдвигалось «самой обстановкой того времени». В отношении Лифшиц, к которой Самарец относится с явным пиететом, признается даже прямая коммуникация с Троцким – в 1931 году, после Шахтинского дела и процесса Промпартии, все это уже было на грани тяжкого уголовного преступления.
Мы не знаем точно, когда Самарец – в момент ареста, видимо, рядовой беспартийный работник Прядильной фабрики № 2 им. Халтурина в Ленинграде – стал заключенным в Доме предварительного заключения на Шпалерной. Предмета обвинения мы также не знаем, как и срока следствия – но в марте 1931 года, когда был написан документ, Самарец уже находился на свободе. Причем из текста следует, что освобожден он был без приговора и, видимо, даже без предъявления формальных обвинений – поскольку областная контрольная комиссия уже дала согласие на его восстановление в ВКП(б) по ходатайству неназванной первичной ячейки.
«Следует лишь объяснить, – добавлял Самарец, – для чего я пишу настоящее заявление» в то время, когда он уже «наиболее полно изложил свою фракционную работу». Дело в том, «что вся обстановка меня окружавшая все время с момента моего освобождения из ДПЗ» лишала его всякого душевного равновесия. Главное, что беспокоило Самарца, – это «двусмысленность» при принятии решения о его восстановлении в партии. Помня об обстоятельствах, в которых он получил прощение, Самарец мучился подозрениями о его причинах. Возможно, его действительно простили. Но у него были также основания полагать, что его прощение – это уловка ГПУ и партии: он смертельно боялся в итоге стать «провокатором», и эта перспектива ставила его на грань психического расстройства. Заявление в контрольную комиссию, не нужное для восстановления в партии само по себе и тем более не требуемое от Самарца следователями ГПУ, – попытка предельно чистосердечным описанием своих действий ликвидировать «двусмысленность» и не дать себя использовать в роли «провокатора», что много хуже «оппозиционера», «фракционера» и даже «троцкиста».
Напомним политическую историю термина «провокатор» в России в конце XIX – первой половине XX века. До начала 1900‑х слово «провокатор» использовалось и в революционной, и в официальной прессе для обозначения человека, скрытно и сознательно склоняющего другого к действиям или высказываниям, раскрывающим его намерения, убеждения или тайны вне его воли. Соответственно, до первого десятилетия XX века полицейские провокаторы, вступающие в ряды революционных групп, в отличие от информаторов и шпионов, рассматривались в этих группах как обычное зло. Все изменилось с делом Евно Азефа, раскрытого тайного агента полиции на посту главы Боевой организации партии социалистов-революционеров. Споры о том, действовал ли Азеф только по заданию охранки, чтобы предотвращать террористические акты эсеров, или же он был провокатором, направлявшим действия эсеровских боевиков с целью дискредитации революционного движения, в 1909 году дошли до заседания Государственной Думы, где подробнейшую речь именно на этот счет – следует ли называть Азефа «провокатором» или же это несправедливо по отношению к правительству – произнес П. А. Столыпин. В феврале того же года, пишет «Русская речь», состоялось заседание Юридического общества, на котором В. Д. Набоков прочел доклад на тему «Уголовная ответственность агента-провокатора» и закончил его «решительным осуждением всех попыток реабилитировать институт агентов-провокаторов»: кадеты, к которым принадлежал Набоков, не верили полиции и Столыпину, сомневаясь в том, что правительство в борьбе с революционерами твердо отказывается от провокационной тактики229.