Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пархомов писал кое-что о плане «своего политического развития» и о режиме обучения: «Схему и рабочий дневник я не решаюсь послать тебе, ибо это ни к чему. Тебе он, очевидно, не интересен. В общем, в схему входит проработка около тридцати вопросов: в том числе Маркс, Ленин, Энгельс, Троцкий, Сталин, философия, история и т. д. В среднем работа над политическими вопросами 7–8 часов в день. До сего времени мною проработано следующее: Маркс – Капитал, Ленин – 8 томов, с 5 сентября продолжать буду работу снова, а с 1 по 5/9 решил отдохнуть, а то уже чувствую большое переутомление, ты ведь знаешь мой задор в работе».

Во всей этой истории поражает фанатическая любовь к знанию, в то время как в характеристике ячейки Златоустовского цеха утверждалось, что «тов. Пархомов в течение 9 месяцев ни разу не был на партийном собрании». Пархомов разъяснял, что все время уходило на штудирование трудов классиков марксизма112. Опасаясь начетничества, Пархомов копал глубоко. Его не устраивали знания, основанные на механическом усвоении, отталкивали «доктринерство», «талмудизм», «цитатничество». Не оставило его равнодушным описание Ленина Троцким как человека, ведущего «систематическую борьбу против тех „старых большевиков, которые <…> играли печальную роль в истории нашей партии, повторяя бессмысленно заученную формулу, вместо изучения своеобразия новой живой действительности“»113. Пархомов стоял за начитанность, но не начетничество. Тем не менее его чтение похоже на епитимью, наложенную на него если не партией, то самим собой. (В христианской традиции чтение Св. Писания и Отцов Церкви в качестве епитимьи считалось вполне приемлемым взысканием для грамотного.) Пархомов считал, что проработал достаточно материала, и был готов во всем поддержать партию. В то же время его раскаяние было неполным, ибо чтение томов Ленина и Маркса зачастую лишь укрепляло его в гордыне: «Решения этих вопросов в своем большинстве совпадали с мнением оппозиции (особенно той части ее, которой принадлежал и я)».

Письмо завершалось семейной лирикой: заботой о родителях и о благоустройстве быта брата:

Поеду ли я домой. Скорее всего, что не поеду. Сам знаешь, что не велика радость для родителей, а для меня тем более, являться домой в таком разбитом виде. Может быть, к следующему лету оправлюсь и встану твердо на ноги. [Автору было важно, чтобы родители испытывали за него гордость, именно поэтому он отказывался ехать домой до возвращения в партию. Как и в партию, в семью он готов был вернуться только победителем. – И. Х.] А что из этого, что я приеду на пять дней, лишь ради показа, так я лучше пошлю фотографическую карточку. Тебе же съездить надо обязательно, у тебя билет бесплатный, и свободное время есть. Домой я не поеду этот год. И думаю, что ты поймешь, почему, и мое решение одобришь. Родители обижаться на это не станут, ибо я их на первое время забросаю письмами, и они отвлекутся от приезда моего.

Личный вопрос: Кирилл, ты в своих письмах наделал больше шуму, чем стоит сам костюм. Вспомни-ка, когда я брал у тебя кожан[ую] тужурку в Москве, разве я шум и гам поднимал, ничего подобного, взял да и только. Ты, очевидно, меня не понял, ну и поднял все вверх дном. Вот так дело обстояло на самом деле и как его надо понимать. В одном из писем ко мне ты говорил, что тебе надо подработать деньжат и обзавестись кое-чем, а то сильно оборвался. Далее, в другом письме, ты мне писал, что родители, а особенно отец, жалуется на плохое материальное положение (об этом он мне лично писал тоже). И вот, когда я эти письма получил (у меня уже костюм был куплен), то решил, что в виду того, что у меня сейчас денег нет, то пусть пошлет Кирилл денег отцу, а я ему пошлю костюм и таким путем поможем отцу. И ничего здесь особенного не было, кроме простой переброски денег. Это вполне вещь допустимая между нами, ибо мы никогда не считались в этом, да и не будем считаться до самой смерти. Об этом я твердо знаю и говорю, как за себя, так и за всю нашу семью.

В письме прочитывается проблема равенства между братьями. Кирилл указывал Пархомову на его покровительственное отношение, но Пархомов писал, что между братьями не может быть счетов, что важнее помочь родителям, чем заниматься препирательствами, тем более тогда, когда для братьев взаимная помощь – естественное явление. В семье Пархомовых не могло быть частнособственнических счетов, и счастье родителей стояло превыше всего. «Теперь дальше. Ты говоришь, что имеешь свой собственный костюм, так что же, если ты не обманываешь, и отец не возьмет этот костюм, шлите его обратно мне, тогда я не буду покупать себе еще второй раз, а эти деньги в удобный момент пошлю домой. Я, например, смотрю на это очень просто без всяких предрассудков. Пару слов о другом вопросе. Как-то я написал в письме, что надо на время забыть про тебя и про родителей, а ты и впрямь это принял, будто я на кого-либо сержусь и хочу забыть на все время. Ничего подобного, ни на кого я не сержусь, а просто хотел этим поступком на время проработки плана успокоить себя. Вот и все»114.

Оторвавшись от партии, Пархомов не спешил заменить ее семьей. Его отгороженность не была принципиальной: он заявлял о преданности родным и готовности поделиться с ними последним куском хлеба. Этим он подчеркивал свою пролетарскую сущность, отсутствие эгоистической жилки. Но автор не спешил расстаться со своим лиминальным положением – ему нужно было больше времени для размышлений. Если бы он и вернулся в партию, то новым человеком. «Я» Пархомова невозможно осмыслить вне цепочки: семья крестьянских тружеников – свободомыслящий пролетарий – партия. Он в разное время акцентировал разные составляющие в этой цепочке, то куда-то вливался, то самоизолировался, но все составляющие его идентичности были производными друг от друга, ни одна из них не являлась глубинной, более аутентичной.

Письмо Пархомова демонстрирует всю сложность разграничения приватного и официального в мире большевика. Каждая строка письма показывает, что официальные категории использовались в личном употреблении. Братья примеряли друг к другу ярлыки типа «болото» или «контрреволюционер». Все это оставалось между ними, а перехват письма органами был неприятным сюрпризом для автора. Персональные замечания, обоюдное подтрунивание и социологический спор переходили друг в друга и не рассматривались как противоречие. Социология говорила об интимном, а интимное рассматривалось через социологические очки. Даже «политическая смерть», которая в предыдущих главах казалась некоторым преувеличением в общении с властью, – мол, если исключите, убьемся – превращалась в крик души: «Без идеи мы умрем».

В письме, помимо прочего, наблюдается рубрикация, некоторая внутренняя дифференциация. Это означает, что, строго говоря, различия между семейными и партийными делами были важны и артикулировались. С одним и тем же человеком можно было по-разному обсуждать политические разногласия и общий семейный быт.

10 января 1929 года Сибирская контрольная комиссия, наконец, рассмотрела дело Пархомова. «За отсутствием положительных отзывов об искреннем отмежевании т. Пархомова от троцкистской оппозиции» от восстановления в партии решено было воздержаться «до окончательного выявления его линии поведения». Пархомова назначили на должность инспектора-практиканта в учреждении страхования «Сибстрах» и прикрепили к партийной ячейке – испытательный срок был продлен115.

«Великий перелом» не снизил накала внутрипартийного противостояния. Не только Пархомов оставался в оппозиции. Настроение знакомого нам по Минусинску Дмитрия Семенова было пасмурным. В преддверии 1929 года он писал в своем дневнике:

Сегодня новый год. 1929‑й! Но, в сущности, изменилась только последняя цифра – вместо восьми – девять, а остальное? Остальное по-старому. Но долго ли так будет продолжаться?

С чем мы пришли к 1/I? С курсом влево, с огнем по кулаку, с самокритикой и пр., и пр.

Запоздалый маневр. Надо было это делать 3 года тому назад!

Нас обвиняли во всех семи смертных грехах человечества, на нас лили грязь, нами чуть ли не пугали детей, над нами смеялись, на нас плевали, нас называли контрреволюционерами, наши предложения – меньшевистскими.

Прошедший год целиком и полностью подтвердил нашу правоту. Термидорианские элементы подняли голову, кулак распоясался. Волей-неволей пришлось изменить курс. «Лучше поздно, чем никогда», говорят некоторые люди, но, по-моему, «лучше вовремя, чем поздно». Ибо когда поздно, тогда вряд ли предпринятые с опозданием шаги приводят к желанному результату. Капитулянты пристроились, а вожди? В глуши, в ссылке, оторванные от кипучей работы, но «звезды погасли уж давно, но все еще блестят для толпы» [цитата из «Записных книжек» А. П. Чехова. – И. Х.], состоящей из людей, у которых ничего нет, кроме пары рук. Масса увидала, кто был прав, и имена Л[енина], С[талина] и др. не сходят с ее уст.

А И[осиф] С[талин]? Приспосабливается, строит «политику» (вправо, влево – как маятник).

Наверное, Чехов намекнул на ему подобных, когда говорил: «самолюбие и самомнение у нас европейские, а поступки и развитие азиатские», «тебе поверят, хоть лги, только говори с авторитетом». Что нам даст двадцать девятый?116

вернуться

112

Там же. Л. 31.

вернуться

113

Троцкий Л. Д. О Ленине: Материалы для биографа. М.: Госиздат, 1924. С. 54.

вернуться

114

ГАНО. Ф. П-6. Оп. 2. Д. 2439. Л. 14.

вернуться

115

Там же. Л. 41.

вернуться

116

Тепляков А. Г. Дневник чекиста Семенова, или Голгофа воинствующего троцкиста и безбожника // Голоса Сибири. Литературный альманах. Вып. 4. Кемерово: Кузбассвузиздат, 2006. С. 357.

16
{"b":"900527","o":1}