– Теперь будем спать только с открытыми. Пусть орут, пусть делают, что хотят. Боже, как хорошо.
После войны Хайфа украсилась небольшой достопримечательностью. У перекрестка, от моря и в гору, стоит большой камень, даже кусок скалы, еще водруженный на фундамент. Каменный бок, обращенный к улице, идет гладкими уступами, вполне подходящими под сиденья, даже со спинками, устроиться можно удобно. С утра камень находится в тени, а вид с него открывается замечательный: прямо – на море, порт, а если присесть боком, приятно ощутив рукой прохладу скальной поверхности, – на перекресток, всегда оживленный в кипении южной толпы. Утром дядя Лазарь выходит из дома. На нем шорты, полотняный пиджак, чистая рубашка и жокейская кепка с большим козырьком и белой строчкой – MONTANA. Из-под кепки спаренными зеркалами блестят очки. Дужка чуть ослабла, и очки скошены на сторону, придавая облику дяди Лазаря небрежный шик. Дядя Лазарь, помогая себе руками, взбирается на самый верх, занимает место и погружается в приятнейшее созерцание. Сначала он провожает взглядом домашних, которые расходятся по делам, а потом с терпением натуралиста отдается наблюдению местной жизни. К морю он – человек сухопутный равнодушен, зато людской поток изучает с интересом, привычно выбирая хорошеньких женщин и провожая их медленным движением головы.
Следом за дядей Лазарем появляется длинный старик араб в белой бедуинской одежде. Накидка на голове перехвачена черным шнуром. При виде дяди Лазаря араб недовольно и громко ворчит. Раньше это было его законное место. Но будущее, как известно, принадлежит тем, кто рано встает, и опоздавший устраивается чуть ниже, на уровне сандалий дяди Лазаря. Араб тут же берется за четки и успокаивается. Но пейзаж и сейчас не полон. Спустя час выходит старуха-арабка, укутанная, как муж, во все белое, наружу торчит лишь резное личико состарившейся дамы пик. С самого утра старуха занята по дому и только сейчас присоединяется к компании. Старик араб не жалует и ее, разражается недовольным кудахтаньем, но жена, как и дядя Лазарь, не обращает на скандалиста никакого внимания. Ей достается место у ног мужа. Теперь композицию можно считать завершенной. Сидят они долго, несколько часов, в полном молчании, никак не интересуясь друг другом. Первым уходит дядя Лазарь. Люда возвращается с курсов (она учит иврит) и кормит дядю Лазаря обедом. Араб тут же занимает освободившееся место и сидит там до самого вечера. Раз в неделю картина меняется. Араб обнаруживает, что тронное место с утра пустует. Это его день, похоже, он победил настырного еврея. Араб забирается на самый верх и гордо восседает, как символ постоянства и долготерпения старой Хайфы. Но на следующий день дядя Лазарь возвращается. В пропущенный день он сдавал (натощак) кровь и мочу на сахар и теперь (с хорошими анализами) вновь занимает свое законное место. Араб ворчит в этот день громче обычного, потом смиряется и принимается за четки. Жизнь – есть жизнь, ее не переспоришь.
Осень в Акко
Есть видения, которое сопровождают с детства, сплавляя воедино образы книг, игры воображения, и собственного опыта – на взгляд, на слух, наощупь. Они – надежда на будущее, реальность иллюзии, той, что зовется мечтой. Они так и остаются – как кажется, не сбывшись. И встречают снисходительную усмешку, немного мечтательную, но все-таки снисходительную усмешку взрослого. С детством покончено. Затерявшись в общем строю, среди трудной работы, отмерянной импульсами света и тьмы – день-ночь, день-ночь… год за годом… (время – единственный командир над всеми сразу), мы окончательно расстаемся со сказкой.
Да, это так. Но есть особенная страна, отделенная от суетного мира. Она живет в воображении, напоминая все реже (ведь случай никак не представится), есть еще место, куда среди всех забот и тревог важно добраться. Там – предел, там – воплощение и рай, в который хотим заглянуть еще при жизни, убедиться, что он существует, не создан из легенд. Это – не химера, и первое впечатление должно стать предугаданным открытием. Только так можно придать фантазии достоверность – видом картинки, подтверждающей правоту воображения. Итак, вот что мы видим, поверх и вопреки меркантильной озабоченности бытием…
Громаду крепостной стены, встающей (это не образ, а именно то, что мы сейчас видим) прямо из моря, каменные ступени, уходящие в пенную глубину, рыжий пятак пристани, вымоченный в соли, залитый светом, сверкающим, как верхушка ромовой бабы, тронешь пальцем и ощутишь расплавленную клейкую массу.
Свет упрощает форму, заменяет объем электрическим контуром, плывущим под напором жаркого воздуха. Звуков не слышно, они пока не нужны и возвращаются постепенно. Сначала только картинка.
Запах, вот что приходит следом – растекшийся плотный рыбный запах сырости и тяжелой шевелящейся массы, отливающей изяществом и блеском смерти. И морозный, новогодний аромат давленых апельсин. Детство не знает банальностей, здесь ничего нельзя спутать. Избыточность слов еще впереди, готовит взрослый мир, в котором торжествуют самолюбие и успех, лицемерие и расчет. А здесь, в далеком прошлом все просто, можно не проверять.
Постепенно картинка насыщается звуком. Все, как в кино. По движению губ трудно определить происходящее, нужно действие, движение сюжета.
– Звук, – свистят в зале, – звук, сапожники… И вот он – звук, звуки, и теперь уже повторный придирчивый досмотр, сличающий призрачную игру воображения с достоверностью видимого.
Теперь нужно находить и наблюдать. Лодки, взобравшиеся на камень набережной, вперемешку с потрепанными автомобилями. Гирлянды белья на сахарной цитадели, крепкие сети, обвившие подножье стены. Оплавленные солнцем полуголые тела, шоколадные тени, высыпанные из рога времени, – левантийцев, греков, арабов, евреев – от столетия к столетию, к сегодняшнему дню. Тонкие иглы минаретов над круглящимися куполами, слитыми в единый силуэт, навстречу сияющему небу. Сумрак, затягивающий в разинутые горловины улочек, в чернь поглощенного света.
Базар укрыт виноградной лозой. Парень в джинсах крутит педали, развозит рыбу. Пластиковые кульки с уловом в корзине на багажнике шевелятся и негодуют на пути к скучающему ресторанчику. Жарко и спать хочется. Конец сезона.
Лабиринты с особенным сладковатым запахом слежавшейся за века земли, небрежные угольные отметины, ведущие в сердцевину подземелья. Многоярусная квадратная башня над поясом каменной галереи вокруг огромного двора, с пятном чахлой зелени посреди. Полное безлюдье, кладбищенская тишина. И внезапный скрежещущий звук адского будильника, рвущий остановленное время. Подросток, устроившись в глубине галереи, готовит апельсиновый сок. Режет плод, демонстрирует его зрелость, забрасывает в нутро древней соковыжималки и наслаждается. Будоражит разгуливающие по ночам призраки. Люди Христа, теснимые воинством Пророка, роком и холерой, отступили сюда, на последний клочок Святой Земли. Город сомкнулся над их убежищем, затолкал в бессолнечную глубину, лишил владения и памяти. Скрежет ржавого металла глушит звуки далеких труб, заунывное пение муэдзина несется с сияющих высот над каменным мешком. Надменный отрок небрежно отбрасывает выжатую апельсиновую мякоть. Как и было объявлено столетиями ранее: Аллах торжествует, Евангелие плачет… Тут и сок подоспел – пенистый, густой, сводящий рот кислотой.
Старая Акко – седая карга
Прячет от солнца сырые ступени
В переплетениях угольной тени,
Тянет меня за собой на рога
К бесу и вниз, за подкладку времен,
В дымный чертог циклопической кладки,
Где, средиземной глотнув лихорадки,
Сходит с ума сицилийский барон.
Греков клянет – лекарей и попов,
Папских прислужников в Иерусалиме,
Злых сарацин, что летят из пустыни,
Как саранча на цветенье садов.
Крест у лица. Отпущенье грехов.
Колокол мерно звучит за стеной.
К близкой войне или к близкой кончине?
Что же ему остается отныне?
Вход или выход? На вечный покой?
Неукротимый – он рвется вставать,
Тянет к окну ослабелое тело,
Море и парус вдали, на пределе
Света. И так тяжело умирать…
Кошка-разбойница лапой скребет
Голову рыбью и жмурится сыто,
Тянется сладко и трет деловито
В липкую слизь перепачканный рот.
Время застыло, а вечность течет…