Больше Давида никто не видел, кроме дедушки. Давид зашел попрощаться по дороге в военкомат. От Давида дедушка узнал, что наши уехали благополучно. Все это дедушка написал в единственном письме, отправленном до того, как вошли немцы. Он сообщал, что в городе спокойно, неожиданно много продуктов, и он иногда сомневается, стоило ли уезжать. За себя он точно рад, что не поддался на уговоры. Тем более, сейчас, когда начала спадать жара, бабушка чувствует себя намного лучше, и они, освободившись от заботы о детях, все время проводят вместе. Бабушка болела сердцем и, как выяснилось спустя несколько лет, успела умереть своей смертью. А дедушка почти сразу после ее похорон отправился в Бабий Яр. Он был верующим, когда-то преподавал по воскресеньям в еврейской религиозной школе. Я думаю, он собирался спокойно: дети успели уехать, жена умерла. Иегова позаботился, избавил его от тревоги за близких.
Дедушкино письмо, как и единственная открытка от Давида, пришли до востребования в конечный пункт назначения эшелона. Почта тогда в военное время работала лучше, чем сейчас в мирное. Давид сообщал, что его определили солдатом, вот-вот будут отправлять, и теперь он, зная, что семья в безопасности, совершенно спокоен за будущее. Эта открытка сохранилась. Чернила порыжели от времени и стали похожи, как ни банально сравнение, на запекшуюся кровь. Вместе с открыткой Лина хранит справку из Министерства Обороны – ответ на запрос, где сказано, что ее отец действительно служил в воинской части за номером таким-то и пропал без вести. С открыткой Лине повезло. В ней был указан номер полевой почты. А иначе, как докажешь? Так бы Давид и ушел с поезда бесследно.
Тетка, которая рыла окопы, успела выскочить из города буквально под носом у немцев. Она оказалась в Астрахани, куда перебрался и ее сын Леонид, прежде чем подошло его время отправляться на войну. Он успел, захватил последние месяцы, и даже солдатскую медаль За отвагу успел получить за бои в Венгрии. И куриной слепотой успел переболеть прямо в окопе. Как ему все это удалось, не представляю.
Остальные жили на Урале. Лазарь остался единственным кормильцем, тетки работали попеременно – нужно было нянчить детей. Прощальный наказ Давида Лазарь выполнил сполна. На производстве Лазарь сначала был рабочим, но потом выдвинулся и стал начальником участка по производству козырьков для офицерских фуражек. Нужное дело, хоть и не первое, которое приходит в голову при мысли о войне.
Настоящий успех пришел к дяде Лазарю после войны, когда родственники вернулись из эвакуации. Он стал фотографом. То было озарение, дар свыше. Зная беспокойную натуру дяди Лазаря, ничего лучше придумать было невозможно. Он неплохо зарабатывал и без конца влюблялся в женщин, которых фотографировал. Кажется, он готов был трудиться бесплатно. Это был непрерывный волнующий процесс, в котором работа с пленкой, реактивами, фотобумагой служила второстепенным дополнением к творческому акту, досадной данью за высокие минуты вдохновения. Главное было, конечно, в самих моделях. Тут дядя Лазарь намного опередил время. Вся витрина его заведения была сплошь завешана фотографиями хорошеньких женщин. Теперь на месте этой витрины огромный массив Союза Художников со скульптурами муз, налепленными на пустой фасад, а тогда места были непарадные, затертые годами прозябания и войны. Дома, как и люди, пропадают в безвременьи – безликие, унылые, неопрятные, с сырыми подворотнями, встроенными сапожными будками, приемом старья… и среди них единственная витрина на вековом заборе – застекленная, с замочком сбоку. Еще шаткая калитка во двор, наружная лесенка в тамбур… и дядя Лазарь собственной персоной. И, что удивительно характеризует целомудренную простоту того времени, витрина с фоточками оставалась целой зимой и летом, без взлома, вандализма или похабщины. Представьте себе. А ведь было на кого поглядеть. В витрине дядя Лазарь демонстрировал плоды вдохновения. Те давние фото были будто прообразом нынешних бронзовых муз, и, если говорить о некоем особом духе (теперь говорят – ауре) этого места, то дядя Лазарь, бесспорно, способствовал его зарождению. Как человек, подправляющий самого Творца, он, очевидно, мог называться художником, и сам, кстати, никогда в этом не сомневался. Витрина пользовалась успехом, сняться у дяди Лазаря считалось престижным. Он был тонкий знаток и психолог. На портретах женщины сидели (единственная поза, которую тогда можно было вообразить) удивительно разные, кокетливые, неприступные, надменные, улыбчивые, со строгими косами, уложенными венчиком, с легкомысленным перманентом, с короткой прямой стрижкой, открывающей шею, вернувшей довоенную моду после трофейных фильмов и одного нашего отечественного. Секретная миссия, если помните, где холодная красавица в эсесовской униформе оказалась трогательной московской комсомолкой и погибла за рулем авто, пытаясь вырваться из горящего Берлина. Какие то были кадры! На экране – весна сорок пятого, предвестница безнадежно забытой мирной жизни. И та же весна в душе дяди Лазаря. Он никогда не говорил: – сфотографировал, сделал фото, снимок, а только – портрет. Сделал портрет. Не иначе. И он был прав.
Можно представить, как точным движением скульптора он брал в свои руки женскую головку, как касался чуткими пальцами щек и розовой мочки уха, как изменял поворот, наклон лица, приближал подбородок к вытянувшейся с готовностью шее или, наоборот, удлинял линию, запрокидывая голову, чуть назад и вбок, от чего сами по себе приоткрывались зовущие губы, отходил для прикидочного осмотра, вновь возвращался, подправлял посадку, и раз, и два, не уставая, пока не достигал совершенства, выдвигал чуть вперед теплое плечико, не забыв отряхнуть с него невидимые равнодушному глазу пылинки, как пощелкивал пальцами укротителя над своим ухом, уточнял, пытался зафиксировать переменчивое направление женского взгляда, ловил, да что там!, создавал его выражение, каждый раз свое – кокетливое (глазками в сторону и чуть вверх), томно влекущее (исподлобья), роковое (и это удавалось), как последним жестом, уже прикидочно глянув в глазок аппарата, помогал распустить на виске локон страсти, приглаживал его, отстранясь, ловил перспективу, еще раз проверял свет, накидывал на голову черную попонку и – внимание, снимаю – изящно отводил в сторону крышку объектива, держа на отлете мизинец с артистическим ногтем, тронутым желтизной проявителя. Можно вообразить, как он создавал свою наивную и самоуверенную фотомодель и тут же влюблялся, и ликовал, и погибал, подобно альпинисту, под вызванным им самим обвалом.
То были его звездные дни. Можно вообразить, с какой неохотой дядя Лазарь возвращался по вечерам домой, в убогий флигель, застрявший в ряду таких же двухэтажных и одноэтажных домишек, выстроившихся вокруг большого шумного двора с его корытами, тазами, развешанным бельем, деревянным туалетом в дальнем углу, окольцованным белой полосой хлорки, двором, где все давно знали друг друга до последней картофелины на дне кастрюли с борщом, где он по-соседски, почти бесплатно снимал застолья, свадьбы, похороны, где его тонко организованная натура фотомастера должна была уживаться с пролетарской бесцеремонностью какого–нибудь дяди Коли и даже подыгрывать ему во избежание пьяного недоразумения.
В единственную комнату нужно было проходить через крохотную кухню, где постоянно гудел примус и запах керосина густо висел в воздухе, тетушка не только использовала горючее по прямому назначению, но и смазывала горло моего брата Виктора, излечивая его этим ненавистным средством от частых ангин. Что может быть досадней и пошлей для переменчивой натуры артиста, чем наш убогий послевоенный быт? Теперь мне смутно помнится, под влиянием настроения дядя Лазарь несколько раз уходил из дома. Тогда в детали меня, естественно, не посвящали, а сейчас выяснять уже не у кого, да и незачем. Поэтому я вспоминаю те давние события, как бы в отраженном свете, через случайно застрявшие в памяти и непонятые тогда впечатления детства, в частности, обиды моего отца, который нежно любил тетушку и не прощал дяде Лазарю его романтические порывы. С годами похождения дяди Лазаря, однако, становились короче, а периоды постоянства продолжительнее. Достоинства его интересной внешности слабели, добродетели тетушки проявлялись все очевидней, так что путем вычитания и сложения утвердилась крепкая семья. Наконец, как положено по закону соцреалистического жанра, счастье полностью восторжествовало, и дело завершилось получением новой квартиры, покупкой телевизора, мебели и, главное, кухни, на которой тетушка могла сполна проявить выдающееся кулинарное умение. Газовая плита сменила примус. Это была одна из верных примет того времени. Мудрая доброта тетушки и умение выслушивать, не перебивая, привели в их дом множество соседей, знакомых, родственников, сотрудников по кинофабрике, где тетушка всю послевоенную жизнь работала монтажницей. С нашей точки зрения, это было прекраснейшее место, на уровне кондитерской фабрики, а для культурных запросов – намного выше. Тетушка приносила Виктору кадрики из Тарзана и других шедевров, которые мы раскладывали по спичечным коробкам, а потом пускали через проектор на простыню, дополняя пробелы в изобразительном материале устным рассказом.