Он повернул её лицом и задумчиво с грустью сказал:
— Сегодня я тебя брошу. Я хочу тебя трахнуть и бросить.
— Что ж, валяй. Надо было сделать так ещё вчера.
— Вчера я не смог. А сегодня я очень-очень постараюсь тебя бросить.
— Перестань повторять. В конце концов, мне это не совсем приятно слышать.
— А что тебе приятно слышать?
Он взялся ласкать её грудь.
— Ну… Какая я потрясающая… — Голос её захлёбывался. — Как хорошо я пою…
— О да! — замер он на секунду. — Поёшь потрясно!
— Что я злючка и врушка… А!
Он упал перед ней на колени и снял одну за другой туфли.
— Спасибо. А то ноги невозможно затекли. Весь вечер на каблуках.
Он гладил и массировал её распухшие промятые туфлями ноги.
— Продолжай. — Он хотел слышать драгоценный голос.
— Мне приятно знать и слышать, что меня любят… Ай!
Он, подняв гармошкой подол платья, больно укусил её за бедро, она тут же стукнула его по спине.
— Ну зачем? — жалобно спросила она, повысив голос.
— Хочу оставить на тебе побольше следов, чтобы ты долго помнила, что была моей.
— А давай посмотрим, пройдёшь ли ты медицинскую комиссию во флот, если я тебя всего искусаю?
— Нет. Я тебя по-любому никогда не забуду.
— Думаешь, я тебя забуду? Ой!
Он снова её укусил.
— Хочу, чтобы ты больше никому-никому не досталась.
Она хлестнула его по щеке и оттолкнула. Затем пошла в комнату, подтягивая на ходу платье и бросая:
— Дрянной мальчишка! Очень много о себе возомнил.
Тогда Пашка вскочил, догнал её в два прыжка и так рванул сзади за платье, что оно с треском превратилось в халат. Она обернулась, но не успела ни возмутиться, ни отчитать его, так как тут же оказалась поваленной на пол под ним, поспешно стягивающим штаны и раздвигающим ей ноги. Он вонзился плотью в её плоть со всем молодецким рвением. Несколько раз она ударила его по спине, но поняла, что это бесполезно, и отдалась всецело его воле.
Потом они лежали на полу; потом вместе мылись; потом она обрабатывала его рану; потом они спали, обнявшись, в постели; потом он ещё раз любил её — на этот раз кротко и нежно, как ягнёнок; потом вместе позавтракали; потом Пашка жадно поцеловал её на прощанье; потом…
На этот раз он изо всех сил старался порвать прочную невидимую нить, связавшую его с Чайкой. Ему удалось не искать с нею встреч. Он смог заглушить сердечное нытьё каждодневными заботами. Он смог усмирить жаждущую плоть. Он отверг обаяние этой одурманившей его женщины. Он одержал очередную победу над ней. Сначала он подчинил её себе, затем отказался подчиниться чувствам, которые она пробудила в нём. Слишком много унижения надо было претерпеть.
Пашка успешно сдал экзамены в школе, уехал в Петербург к тётке, поступил в Морскую академию имени адмирала Макарова, прилежно учился и вообще хорошо себя вёл, кроме тех случаев, когда ему давали увольнительную и он пускался во все тяжкие. Отец и мать его вздохнули с облегчением — сын был при делах.
Но если бы сердце было конвертом и его можно было распечатать, мы смогли бы в нём увидеть бережно хранимый образ Лизы Чайки в продажном красном платье, развивающимся над морем алым парусом.
XVIII
Спиридоновка. Август 2001 года.
— Ну что, петербуржец, потолкуем? — заговорил Палашов, когда Пашка отозвался на его молчаливое приглашение и они вышли с кладбища.
Он достал из кармана сигареты и закурил.
— Можно мне тоже? — попросил Пашка.
Следователь прикурил и ему.
— Отличный… — «был» не хотело срываться с языка, — парень. Настоящий. Мечтатель. Самый стоящий из всех, кого я знаю. Преданный. С ним и в огонь и в воду. Такого — на войну, так непременно погиб бы героем. Он не слабее меня, но не агрессивный, не напористый. Вдумчивый. Я горд быть его другом.
Пашка жадно затянулся и пыхнул дымом.
— Я вообще не понимаю, чего он делает в этом разукрашенном ящике. Таким как он бы жить и жить. На рожон не лезет. Вся ставка на труд.
Палашов сейчас испытывал гордость за парня. Лучше и не надо похвал.
— Ванька — нравственный человек, очень скромный. Его потребности лежат в какой-то другой плоскости, нематериальной. Не помню, чтобы он кого-то обидел. На первый взгляд он — никакой, но, если раскроется, там такие миры необъятные… С ним интересно, тепло, надёжно. Это подспудно как-то чувствуется… Это его содержание… Он — чистый человек и в других склонен видеть эту чистоту. Он её усиливает, как какой-то магнитный резонатор. Но когда надо кричать, он молчит. Подлые стороны человечества его обескураживают. Низменные стороны его удивляют. Он — человек без тени. Паровоз на солнечных батареях. Тягловая лошадь, мечтающая порхать. С другой стороны, он — сельская беднота. Отсталый малый. И в то же время очень продвинутый, в каких-то иных сферах. Столько знает о кораблях, о путешественниках, о разных уголках земли. О направлениях ветра, о погоде, о животных. И совсем мало о женщинах. Ему кажется, женщины — возвышенные существа, некие ангелы во плоти. Но мы-то с вами знаем, что это не так.
«А может быть, они действительно ангелы, которых мы опускаем, которых мы заставляем быть плотскими и низменными, расчетливыми. — Так подумал мужчина. — Мы друг друга опускаем и друг друга же заставляем воспарять».
Он представил себе Милу обнажённой, на коленях, с заломленными за спину руками, а потом — в каком свете видел девушку Ванечка, и мысленно накрыл этот образ рукой.
— Павел, Вани больше нет, — беспощадно сказал вдруг следователь. — Пойми, его больше нет. Конечно, Ванька и сам виноват. Эта его дурацкая затея с убийством… С коровой в сарае… Но и Глухов много из себя возомнил. Мила рассказала тебе?
Парень кивнул. Оба помолчали, попыхивая сигаретным дымом.
— Они словно небо и земля. Один молодой и наивный, другой поживший и бывалый. И тот и другой были мне интересны. Но Ваня был другом, а Тимофей — объект для наблюдений, что-то вроде образца для подражания.
— Теперь, надеюсь, он отбил охоту подражать.
— Да. В этом году я мало здесь пробыл — несколько дней в начале мая. Мне показалось, Ваня увлёкся Олеськой. В том году всё было иначе — ни Олеська, ни Милка на вечёрки не ходили, а Ванёк и подавно. Это правда, что они Олеську не поделили?
— Можно, конечно, и так выразиться.
— Нет, она девка ничего, красивая. Но чтобы резать друг друга из-за неё…
— Чайка лучше?
— О-о…
— Не удивляйся, я прочёл о ней в Ванином дневнике. О твоих чувствах.
— О-о…
— Можешь не отвечать. Всё понятно. Как складывались отношения Вани с Тимофеем?
— Да, в общем-то, никак. Не было никаких отношений. Ванька его избегал, как просила его Марья Антоновна. Они толком не общались. Тимофей, если и думал о нём, вслух ничего не говорил. Он просто наблюдал за Ваньком, когда тот попадал в поле зрения. Да кто ж знает, что у него было в то время на уме? Убивать друг друга они точно не собирались. Делить-то им нечего было. Ванька вообще собирался уезжать. И мать скорее всего увёз бы потом.
— Как ты думаешь, Ваня мог им дать отпор, справился бы с ними?
— Мог, если бы хотел. Слабаком его назвать нельзя никак. У меня перебороть не получалось. Я иногда затевал возню, потому что смотрел на такого спокойного невозмутимого парня, и заблуждался на его счёт. Мне важно было убедиться в том, что я заблуждаюсь. Он не хотел давать отпор, думаю. Не знаю, справились бы они с ним, но он точно мог им бока намять. Всем. И Певунову, и Глухову. Что-то его остановило.
— Трусость? Страх?
— Нет. Не трусость. Не страх. Не могу объяснить. Другой страх. Не перед ними и их силой. Перед совестью, может быть, перед Богом.
— Корову он мог зарезать?
— Корову он пожалел. Иначе бы зарезал, конечно. Она, как вы понимаете, ни в чём не виновата. Не в ответе за хозяина. И Ваня это понимал. Она для него живое отдельное существо. Лишать её жизни — полная бессмыслица. Конечно, Тимофею это не понравилось бы, здорово задело бы, но… это не вариант… Эх, меня не было рядом!