Палашов ушёл к столику писать записки. В традиционный список о упокоении он включил Ивана (Ванечку Себрова). А в записку о здравии добавил Марью Антоновну, Галину Ивановну, двух Людмил (Люську и Милу), Любовь и, поколебавшись, самого себя. Всё-таки теперь он дал такое обещание, для выполнения которого здоровье ему ох как понадобится! Он представил Марью Антоновну, как ей сложно попасть в церковь, чтобы помолиться о сыне, и, когда подавал записки, заказал Ванечке Сорокоуст о упокоении.
Он ждал, стоя позади всех прихожан лицом к алтарю, конца службы и бабу Лиду, которая молилась и потом подавала записки.
«Господи, прости меня грешного! Вразуми Глухова, Господи! Вразуми всех этих бедных, глупых детей! И спаси и сохрани Милу Кирюшину! И Марью Антоновну! И Любушку! И Кирилла Бургасова! И всех, кого я люблю! И всех, Боже, кого любишь Ты! И выведи всех, кто заблудился! И дай утешение всем огорчённым! И дай нам мир, Господи, свет и добро!»
Так молился следователь, который не знал ни одной молитвы, кроме двух-трёх фраз из «Отче наш». Потом вместе со всеми подошёл приложиться ко кресту в конце службы и сам для себя неожиданно попросил милостивого батюшку, который тут же узнал его: «Я собираюсь сделать одно важное дело… Благословите меня, честной отец!» Палашов склонился перед священником, и тот, сотворив крестное знамение и возложа ему руку на голову, произнёс: «Благослови тебя Господь!»
Ехать до дома им с бабой Лидой было меньше пяти минут. Он довёл старушку до квартиры и велел ей взять столько яблок из пакета, сколько она захочет. Она взяла несколько штук.
— Спасибо, соколик мой! Зубов-то у меня нынче нету!
— Я пойду, баб Лид! — он поцеловал старушку в морщинистый лоб и начал подниматься наверх.
VII
Палашов вошёл домой, кинул ключи на тумбочку, поставил чемоданчик и пакет с яблоками на пол. Навстречу ему с кухни выскочила Люба в переднике, в светлом шелковистом халатике, с неизменным высоким хвостом на макушке.
— Женька! — радостно воскликнула она.
Он обхватил её за плечи, чуть нагнулся и прижался кудрявым лбом к её разбросанной надвое челке, чтобы, по сути, избежать поцелуев.
— Любушка, дорогая моя, — заговорил он спокойно, тихо, но твердо, — ты не поверишь, я влюбился в сопливую девчонку. Понимаешь? Я в л ю б и л с я. Да, это не проверенное временем чувство, но оно очень сильное. Поэтому я не могу продолжать жить с тобой, как бы дорога ты мне не была. Это нечестно. Понимаешь?
Он видел, как неловко, несмело сползла улыбка с прелестного родного лица. На глазах её сверкнули слёзы. Женщина резко освободилась от него.
— Чёрт! Палашов, прямо с порога, а! Иди ты в задницу со своей честностью!
— Неужели лучше быть обманутой овцой при мужике, который тебя и не хочет больше?
Она занесла руку, чтобы ударить его, но Палашов спеленал её всю своим телом насколько возможно и крепко прижал к себе. От неё аппетитно пахло жареной картошкой и тушёным мясом. Через аромат вкусностей просачивался восхитительный женский душок. Её гнев распирал его объятия, но он не позволял им раскрыться. Тело предало его, подняв перст, указующий на всё ещё желанное существо. Когда она обессилила от борьбы и невыплеснутого гнева, он заговорил.
— Чувствуешь? Плотью я всё ещё твой, но все мысли мои там. Хочу, чтобы наши с тобой отношения перешли на новый виток. — С каждым словом голос его становился всё мягче и переходил в шёпот. — Давай будем друзьями. Ты мне очень дорога. Не хочу тебя терять…
Она отстранилась, чему он уже не препятствовал, и поглядела на него слепыми от слёз глазами.
— Я не готова, — всхлипнула она.
— Знаю. Я буду ждать, сколько понадобится.
Он провёл рукой по её щеке, а потом по волосам.
— Какая же красавица… Только не вздумай сегодня уходить. Я тебя не отпущу. Буду лежать под дверью, как верный пёс.
— Женечка, но как же так?
Он пожал плечами. Сожалеющий о проказах пёс.
— Я ничего не могу поделать. Такое первый раз со мной, ей-богу.
— Сколько ей лет?
— Восемнадцать. Но неужели ты хочешь говорить о ней?
— О! Какая молоденькая! Я пытаюсь представить и понять.
— Понять то, что я и сам понять не в силах.
— Ладно. Если ты меня не отпускаешь и не выгоняешь, пойдём ужинать. Я так старалась… Хотела тебя порадовать… Не знала, правда, когда ты вернёшься. Но видишь… Мой руки.
Через десять минут Евгений Фёдорович сидел за столом в домашних трениках и футболке, умытый и причёсанный. Он смотрел на Любу влюблёнными телячьими глазами, забывая поглядывать в тарелку. Дожевав очередной кусок мяса, он неожиданно горько воскликнул:
— Какая же ты красивая! И ужин обалденно вкусный! Господи!..
Люба, снявшая передник, наблюдающая его неизменно превосходный аппетит, с надеждой зацепилась за его слова:
— Я буду ждать тебя. Вдруг с этой девчонкой ничего не выйдет. Я всегда буду под рукой.
— Нет, нет и нет. Ни в коем случае! Роль запасного аэродрома не для тебя. Ты рождена для счастья. Для настоящего семейного счастья, а не для тайком украденных счастливых минут.
— Я не смогу… я не хочу… без тебя.
— Глупости. Всё проходит. К тому же я с тобой. Ты со мной. Я хочу видеть тебя счастливой!
Евгений Фёдорович оставил тарелку, подошёл сзади и обнял её за плечи.
— Любушка… Любушка…
Плечи её вздрагивали — она тихо плакала.
— Расскажи! — попросила она, шмыгая носом.
— Свидетельница убийства. Незавидная роль. Зовут Мила.
Палашов поцеловал макушку и вернулся за стол.
— Откуда она?
— Москвичка.
— А!.. Она красива?
— Больше внутренней красотой.
Люба немного успокоилась. В ней просыпалось женское любопытство…
Полупрозрачное, сияющее, обременённое большим животом женское тело распято наподобие Христова, но нет ни креста, ни гвоздей. Лица он не видит, но уверен — это Мила Кирюшина. С разных сторон к ней тянутся грязные липкие бледные руки. Они похожи на ветви мёртвых деревьев, простёртые к небу. Он замечал их в пути, разделяющем их с Милой, как пропасть. Эти руки трогают её за грудь, бёдра и даже полное чрево. Всё в нём восстаёт против этих прикосновений. Он хватает мерзкие руки и отталкивает прочь, бьёт по ним, но в это время появляются новые и повторяют действия предыдущих, и он не успевает разделаться с ними. Через несколько минут безуспешной борьбы Евгения начинает охватывать паника, она усиливается, он не выдерживает и кричит от бессилия. Он не помнит, чтобы когда-нибудь так кричал. Впервые узнаёт, на что способны его лёгкие и голосовые связки.
Он видит перед собой лицо Любы — и это уже не сон. Её плохо видно в темноте. Да, он поел, принял душ, и они улеглись спать на диване. Какое-то калиновое удовольствие — лежать с женщиной в одной постели и знать, что больше она не твоя, и не сметь обнять и утешить. Она с беспокойством и удивлением гладит его по щеке.
Палашов порывисто обнял её, притянув к взволнованной груди, замер. Она пахла сном, теплом, уютом, обещанием быть покорной и верной.
— Как же хорошо, что ты здесь, — сорвалось с языка.
— Первый раз слышу, чтобы ты разговаривал во сне, да ещё кричал, — шептала женщина ему в ухо. — Ты видел кошмар?
Он отпустил её, взял за руку и как будто нырнул назад в себя, в свой сон.
— Я боюсь, не смогу защитить её. Не смог же я защитить отца и мать. И этого мальчика, Ваню Себрова.
Он не замечал, что больно играет костяшками её пальцев. Вдруг рука его замерла и ослабла. Губы дёрнулись в улыбке, которая как птаха, тут же спорхнула.
— Она такая сладкая и колючая… Малина. Весь издерёшься, пока насладишься. А я, как неповоротливый медведь, — больше истопчу, чем съем. Наивная — сил нет! И так легко, кажется, её опорочить, так легко опорочить, отнять чистоту и наивность. Сколько мужиков не прочь отведать её соков, осквернить её тело! Я, чёрт возьми, в их числе. Только тела мне мало, я хочу ещё душу. Душа светла, тепла и наивна. И я не могу защитить…