Римма кончила рисовать, положила ватман сушиться и пошла мыть руки. Мы в ее отсутствие молчали. Какой-то несчастный листик, пролетая, приклеился снаружи желтой лапкой к окну, но, не увидев ничего интересного, полетел дальше.
Римма вошла с ведром и по-хозяйски спросила:
— Ну, я так понимаю, полы мыть буду тоже я?
Я хотел забрать у нее тряпку, но она что-то не торопилась отдавать. Класс старательно поливал цветы.
Римма взялась за мытье. Полкласса спустя, она спросила:
— Так где танцы будут, если они вообще будут?
— В спортзале, — предложил Дима уже в дверях.
— Какие вы все скучные, — вздохнула Римма, — я домой.
Она сдала мне мокрую тряпку и швабру, раскрыла зонт и улетела в открытое окно. Несколько секунд спустя я услышал ее отдаленное: «За-алегла забо-ота в сердце мгли-истом!..» Но, может, мне и послышалось.
Без Римки стало как-то пустовато, и все быстро разошлись по домам. Хотя, скорее всего, домывать за ней никто не считал нужным. А я стоял со шваброй в руке, с тряпки стекала грязь, сочилась на пол. Я подумал, что Алиса никогда ни на что не соглашается сразу, ее надо сначала убедить, вколачивая ей идею в голову несколько дней подряд. И я, наверное, все-таки проведу вечер в компании друзей.
Домыв пол, я выжал тряпку и вышел на улицу. Уже смеркалось, и на небе появились гроздья звезд. Они, наверное, созрели, но еще не падали. Дожидались меня. Это потому, что даже в минуты грусти Римка всегда следит за порядком.
Мне вдруг стало немного тоскливо, и в голове зазвучали тихие звуки пианино, стал гулять ветер, нажимая на клавиши. Жутко захотелось к Римке, потому что в небе ей холодно и непривычно легко без рюкзака, который я тащил на себе. А еще, висеть на зонтике, наверное, неудобно. Она сейчас смотрит сверху вниз, и в ее глазах осень ходит по прелым листьям. Можно, конечно, позвонить ей и сказать: «Мне тоже грустно. И это приятно. Хочется сделать что-то красивое, а в жизни получается только то, к чему привык». Но есть слова, для которых телефон — не самый лучший способ передачи. Телефон — это слишком обыденно и незагадочно, хотя, может, лет эдак сто (или более) назад было как раз наоборот. А все, что я хочу сказать, Римка знает и так.
Я шел домой, и мне было грустно, но уютно. Тяжелый прозаический рюкзак давил на плечи. Как раз сейчас дома папа смотрел телевизор, мама шкворчала на кухне. И это все тоже была приятная проза. А наверху хлестала пальтишком Римма, вся продутая на сквозной поэзии. Ей было хорошо. Она бесшабашно орала, иногда давая «петуха», но все равно выходило мелодично и обаятельно:
— Всем бро-сить патро-оны, уж ско-оро грани-ица, / А всем офице-ерам надеть о-ордена-а!
Ну да, там, наверху, можно не беспокоиться за свою репутацию отличницы и паиньки.
— Римус! — крикнул я, когда она приблизилась, — ты же за «красных»!
— Однозначно за «красных», — кивнула она. И я понял, что сейчас она ко мне довольно благосклонна, хоть я и вырвал ее из астрала.
— Терпеть не могу ностальгические сопли беглых предателей, — продолжила она, — но, знаешь, с другой стороны, времена были сложные. И потом, тут столько нашей родной лихости, мудрости, жестокости и тоски одновременно, что просто жуть!
И она опять взмыла в небо. Погрузилась в стародавний астрал с головой и своими раскрытыми глазами ничего не видела, кроме того, что внутри нее.
Мой груз в виде двух портфелей стал внезапно легким, и я тоже восторженно заорал, разбегаясь вниз по улице:
— А всем офице-ерам наде-еть ордена-а!
Я понял, что ни на какую дискотеку не пойду. Боюсь спугнуть свою песню. Меня тоже потянуло в небо, с моего молчаливого согласия и безо всякой инициативы с моей стороны. А еще мне почему-то расхотелось делиться своим настроением с кем бы то ни было, и никаких угрызений совести я не испытывал.
Мелодично заиграла старая гитара. Я оттолкнулся и полетел. Лицом к Большой Медведице. Ее звезды сияли и матово переливались, как спелые виноградины, как конфеты, как молочные капли, и подо мной обозначили путь, освещая мягкие кроны берез, ершики и стрелки елок, одинокий костерок туриста, молчаливую спящую речку. Простор. И все это мое! Мне было беспричинно восторженно, а это признак настоящего счастья. Из-за тучи выплыла луна — персиковый котенок. Курлыкала музыка. Я летел. И ни за кого небоялся.
* * *
Кóда.
С Зиной дружить мне строго воспрещалось заботливой мамой. Но я дружила. На самом деле приказ звучал так: дружить разрешено только с хорошими ребятами. Но в итоге получалось, что хороших ребят вокруг как будто и нет.
Впрочем, я немного вру — «избранных» было хоть пруд пруди в музыкальной школе. Но мои мозги отказывались воспринимать их как объект для непосредственного знакомства, почему-то вешая на них ярлычок «декора». Декоративными были все: сосредоточенные и приглаженные ребята, учительница, лица которой я так и не запомнила, — ну а как иначе, нужно же не в потолок смотреть, а в ноты. Живыми были, пожалуй, только инструменты. Но с инструментами не поболтаешь…
То, что запретный плод сладок, известно ещё со времён грехопадения. Но иногда ты и сам понимаешь, что слишком сильно преступать запрет нельзя — отсутствие опыта не позволит насладиться в полной мере. Поэтому самым сладким традиционно считается чуть-чуть запретный плод. «Слегонца», как говорит Зина. Вот она и была в моей жизни слегонца, с краешка.
Зина классику не любила. Она любила рок. Красилась в чёрный, ходила по городу в наушниках, зловещая, как прóклятая монашка, и зыркала на всех, кто попадал в поле её дикого взора. В глубине души мне тоже хотелось ходить в лохмотьях и цепях, пугая что утренних, что вечерних прохожих. Но я понимала, что никогда на это не решусь. Мама точно не переживёт, если в её квартиру войдут целых два гота, причём один на постоянной основе.
Естественно, шила в мешке не утаишь, а Зина — это воистину шило, но мама, хоть и была против нашего общения, верила, что с течением времени Зина, цепи и тому подобная ерунда останется в прошлом.
По сути, в моей жизни оставались непоколебимыми два столпа: белая музыкальная школа с замученными инструментами, притворяющимися мёртвыми, и чёрная Зина — вся от чёлки до подошв живая и настоящая, нагло маскирующаяся под ходячий элемент декора.
Мы росли, в школе появлялись новые предметы, в музыкалке — новые композиции. Инструменты, которых вынуждали восстать из краткой спячки, принимались петь на все лады. Собственно, красота требует жертв. Вон лепнина на белой колонне — красиво, вон изогнутый бочок скрипки — красиво, вон причудливая вязь в нотной тетради, на расшифровку которой нас натаскали — красиво, ещё как! Правда, порой я немного завидовала Зине: ни капли не красивая — и никаких жертв.
Зине было на красоту начхать, как и на мнение окружающих. В отличие от меня. Я вдруг обнаружила, что начинаю потихоньку жалеть её. Казалось бы — чего там жалеть, а если и жалеешь, что в этом плохого? Но потом случилось неожиданное: жалость как-то незаметно перетекла в презрение. Я даже сама удивилась, когда это обнаружила. Мама всегда хотела, чтобы я была «хорошей девочкой» — такие светят, и им светит. Но хорошая — это прилагательное не только про внешность, и признаваться себе в этом было печально. Зине, впрочем, было по-прежнему всё равно, и это меня неожиданно злило. Выходило, что она в чём-то лучше меня. С какой, спрашивается, стати? Особого ума и талантов у неё нет, не считая меломании — но это ведь не талант, а своего рода болезнь. Тем более музыкальный вкус безнадёжно испорчен. А у меня на руках много козырей: репутация, мозги, музыкальная школа. Не хватает лишь одного — достаточно крепких отношений с руководителями. Надо исправлять.
Потекли старшие классы. Я решила поменять технику: «хорошей девочкой» была для мамы, сугубо дома — надо, значит надо. В жизни вне мамы я уже чётко знала, чего хочу, и стремилась добиться этого с как можно меньшими потерями. В конце концов, и у пианино не одни белые клавиши имеются.