Упомянутая София Маркович переводила вплоть до начала шестидесятых годов, а потом как-то растворилась в новом времени, которое принесло новые литературные вкусы и нового директора издательства, а унесло и товарища министершу. И курьер тоже ушел на новую работу, поскольку тем временем, как он мне однажды сообщил, окончил вечернюю гимназию. Только кассир еще много лет оставался на своем рабочем месте, — так это теперь называлось, когда кто-то служит в государственном учреждении, — и когда мы случайно сталкивались на улице, то заговорщицки улыбались друг другу, как бывшие любовники. Мы улыбались друг другу при случайной встрече, и дружески, и как соучастницы, товарищ бывшая довоенная дама, и товарищ бывшая министр культуры. В первую нашу встречу, в каком-то из первых магазинов самообслуживания, — бакалеи давно были отвергнуты, и как понятие, и как слово, отбросы прошлого, что любила упоминать моя дочь, — я подошла к ней, взяла за руку чуть выше ладони, где болталась проволочная корзина для покупок, и шепнула, пристально глядя прямо в ее вытаращенные глаза: «Спасибо вам за все, огромное, вы меня спасли». В этом сейчас, разворачивающемся в конце пятидесятых годов, может быть, в 1958-м, а, может быть, и в 1959-м, я вижу ее, с прямой спиной, хотя и очень похудевшую, но еще красивее, чем прежде, не только от страдания, которое на нее должно было обрушиться как лавина, но и от благородства, — поскольку товарищ министр давно стала бывшей, — которому больше не надо было находить оправдание собственного существования. В то время, которое отказывало в ценности всем так называемым буржуазным добродетелям, в том числе и благородству, такое нежелательное качество следовало скрывать или, по крайней мере, маскировать, пока продолжался политический подъем. Позже стало ясно, что политическое падение многим, и товарищу министерше в том числе, принесло не только моральное, но и ментальное освобождение. Так я, в магазине самообслуживания, держала ее за руку чуть выше ладони, корзинка болталась, а эта чуждая патетики, но вовсе не холодная женщина смотрела на меня все более изумленно, если я смотрела на нее пристально, — то она на меня просто таращилась, и ее глаза, — она совсем этого не хотела, — постепенно увлажнялись. Я отвернулась, чтобы она не видела, что я это видела. Но она увидела.)
Я знаю, что ты здесь, Душан, и едва можешь дождаться, когда я к тебе присоединюсь. Знаю и то, как ты был прав, хотя это я, как всегда, поняла с большим опозданием. Что поделаешь. Ты всегда смотрел далеко, предвидел все заранее и за это заплатил. Действительно, надо было мне дожить до этих лет, чтобы позволить себе понять: и я была коллаборационистом, как и ты. Все больше убеждаюсь в том, что жизнь над нами, над тобой и надо мной, жестоко подшутила, потому что я все больше уверена в том, что свой коллаборационизм, в ноябре 1947-го, — однова́, как сказала бы моя бабушка, — в понедельник, в 11 часов, я попыталась начать в том же помещении того же здания на площади Теразие, в котором и ты согласился на свой, на пять лет раньше, в январе 1942-го, не знаю, какой был день недели, но тоже в 11 часов. Когда мы шли на эти свои встречи, мы поднимались по крутизне той же улицы Досифея. Разница между моим и твоим коллаборационизмом в том, что ты сотрудничал открыто и за это заплатил, а я сотрудничала тайно, и за это платили мне. Ты сотрудничал, сознавая, что делаешь и почему, я же — совершенно бессознательно, счастливая, как всякая курица-наседка, как выразился бы ты, что могу спасти своих цыплят от голода и холода в том безумном сломе эпохи, в котором ты нас оставил.
И не надо мне тут качать головой и опять не соглашаться, я от этого устала. Меня вообще не интересуют аргументы, обосновывающие мое поведение, мой коллаборационизм. Все они мне известны, и все мне надоели. Я изменилась, знаешь ли: стала настоящей сварливой старухой, а ты оставил грациозную — ах! — красавицу.
Ты спрашиваешь, что стало с салоном в стиле чиппендейл? Напоминаешь мне о том, что я, забывчивая, потому что, склеротичка, перепутала нити своей легкомысленной пряжи, неуловимой памяти?
4
УБЕЖИЩЕ
Перемещенный из квартиры на улице Йована Ристича, к которой он приспособился, в намного меньшее и затемненное проходное помещение квартиры на улице Досифея, 17, гарнитур вставал на дыбы.
(Да, говорю я голосу Марии, поверь мне, это единственное выражение, которое более или менее точно описывает сопротивление всех частей мебельного гарнитура в стиле чиппендейл: все вставали на дыбы в этом помещении, совершенно неподходящем, ограниченном тонкими стенами, низким потолком и полом из нового, еще желтого и сильно натертого воском дубового паркета. Когда-то меня учили, что в Англии люди с хорошим вкусом и воспитанием никогда не надевают абсолютно новую обувь, ни абсолютно новые перчатки, ни абсолютно новые плащи; чтобы их можно было носить, эту обувь, перчатки или плащ, они должны были иметь неуловимый, но узнаваемый налет некоторой поношенности. Я была уверена, что и паркет в комнате, где размещается чиппендейловский гарнитур, должен выглядеть некоторым образом в возрасте. В квартире на улице Йована Ристича паркет так и выглядел, а на улице Досифея — нет. Новый, натертый и блестящий, паркет на улице Досифея был готов принять громоздкие диваны, комбинированные шкафы и массивные кресла с закругленными деревянными подлокотниками, — мебель, которая в том сейчас, последнем в ряду тридцатых годов, была в большой моде, потому что современная и практичная. И, разумеется, отвратительная, но тогда мало кто бы со мной согласился. Впрочем, я и сама, как истинный балканский нувориш, пыталась упихнуть английскую гостиную XVIII века в помещение, которое возникло как выражение того же формирующегося стремления к современному и практичному, сегодня это воспринимается, как очевидное, именно тогда, когда диктатуры набирают силу, Муссолини, Сталин и Гитлер, в конце двадцатых и все тридцатые годы. По строительным стандартам тех лет, помещение, в которое я пытаюсь запихнуть гарнитур, вовсе не маленькое, однако крошечное по сравнению со строительными стандартами английской знати в эпоху мастера Чиппендейла. Поэтому мебель и встает на дыбы.)
Я боролась с ним, с гарнитуром, все время переставляла его из одной части комнаты в другую. Не передвигала только столик, потому что он, который не приживался никогда или приживался плохо, здесь вдруг согласился и на комнату, и на меня. Куда бы я его ни переставила, он смотрелся хорошо. Остальные части гарнитура никак не вписывались. Я рисовала эскизы в поисках подходящего места для обоих книжных шкафов, банкетки, стола и стульев. Не получалось: части никак не хотели складываться в целое, в салон, место, предусмотренное для того, чтобы в комфорте грезить об изысканности: они словно не соглашались ни на мечту, ни на грезы, ни на изысканность. Мне казалось, что каждый элемент существует сам по себе, и все вместе тоже отказываются войти в ритм взаимной связи, что они в этом помещении сопротивляются любой идее целостности. Поэтому в квартире на улице Досифея, 17, не сложился и не существовал салон в стиле чиппендейл. Когда я развесила по стенам большие портреты, которые здесь выглядели громоздко и вызывающе, а бездны, разверзшиеся между двумя книжными шкафами и канапе, заполнила декоративными горшками с крупными комнатными растениями, получился опрятный и малопривлекательный склад дорогой мебели, который я назвала «зимним садом». Если в квартире на улице Йована Ристича все любили чиппендейловскую гостиную, где действительно чувствовались и дух некоего облагороженного прошлого, и дыхание некой просветленной вневременности, служившие порукой покоя, то «зимний сад» в квартире на улице Досифея никто не любил. Никто, кроме меня: по правде, я не чувствовала, что мне удалось здесь обустроить салон, но все-таки получилось обставить это помещение так, что оно больше не производило впечатления ни мрачного, ни уродливого, а просто казалось изъятым из времени, которое где-то вовне, протекает и истекает, расставляя акценты на том, что просто и практично, то есть, современно. Склад, названный «зимний сад», был крайне непрактичным и несовременным, отклонившимся в сторону, выпавшим из эпохи. Даже дети старались не пробегать по этому помещению, которое, как мне сказала Мария, слишком серьезная для девчушки девяти лет, — это происходит в одном из сейчас, вероятно, во второй половине 1939 года, мы вернулись с летнего отдыха, но еще лето, возможно, истекают последние дни августа, военная угроза в Европе, угроза нам, а выставка Савы только должна открыться через несколько дней, — набито каким-то устаревшим временем.