Я все еще стою и участливо слушаю Бунтаря – именно так женщины обычно внимают пожилым мужчинам, так же слушают маленького ребенка, который чем-то расстроен. Я часто замечаю, с каким рвением пожилые мужчины общаются с более молодыми женщинами, а женщинам моего возраста, в свою очередь, не может не льстить, что с ними заигрывает мужчина, пускай и пожилой, но все еще способный ходить без посторонней помощи и к тому же работающий. Бунтарь отказывается выходить на пенсию, ведь он ощущает острую потребность приходить в клинику и в субботнее утро стоять в коридоре и громко и безудержно вещать о том, что все его семейство – дети, невестки, зятья и внуки – поедет по Европе на поезде; а из моего рта слова ободрения вырываются невольно, словно неосознанный выдох, ведь мои архетипические аппетиты – держаться вожака стаи – сейчас равны нулю.
Во всем этом активном слушании, зрительном контакте и кивании есть что-то от снисходительности и превосходства, от тяги оказывать помощь; да, в особенности женщинам нужно обуздывать свое извечное желание обо всех заботиться, оно никому не идет на пользу.
– Вот это да, как здорово, – говорю я, – все семейство в одном поезде, неужели, не думала, что такое возможно, ночной поезд от Мальмё до Берлина, завтрак в Берлине.
Ноги затекли, но я удерживаю зрительный контакт и продолжаю кивать. Всякий раз, когда я переминаюсь с ноги на ногу и делаю вздох, чтобы сказать: «Прекрасно, желаю вам отлично поездки!», он вычисляет мои намерения и тут же произносит что-то еще, на что мне снова нужно среагировать:
– Вот как, значит, на отрезке Берлин – Прага вы забронировали собственное спальное купе, замечательно, и у вас запланирован целый день в Берлине, да вы собираетесь посетить как минимум пять музеев, замечательный план.
Слова Бунтаря растворяются и сливаются в неразборчивое щебетание, от которого у меня щекочет в ушах, и в том момент, когда уже кажется, что я вот-вот упаду в обморок, мучениям наступает конец.
– Всего доброго и хороших выходных! – кричит он мне вслед.
– Взаимно! – отзываюсь я.
Оказавшись в безопасности, я еще некоторое время хожу по кабинету кругами, чтобы успокоиться, а затем наконец присаживаюсь и делаю глоток Litago.
18
Я не плакала с того самого вечера, когда поняла, что должна покинуть Гренду. Но сегодня меня прорвало, причем прямо в парикмахерской. На стрижку я записалась давно, еще до того, как все произошло, и, разумеется, записывалась я с мыслью о Бьёрне: хочешь быть привлекательной – ухаживай за собой. Я сажусь в кресло, и мое тело берет верх надо мной и открывает клапаны, точно так же, как в свое время тело Акселя взяло верх над его волей, сообщив, что он больше не может лежать со мной в одной кровати. Уходи от нее, она опасна, сказало его тело и запустило свой механизм: дрожь, головокружение, рвоту.
Сначала я не понимаю, что со мной происходит. Я откидываюсь назад, положив голову на раковину, парикмахер наносит на волосы шампунь и массирует кожу головы; я пытаюсь разжать челюсти, расслабить лицо, голову, шею. Парикмахер смывает пену, и в тот самый момент, когда она берет полотенце, чтобы высушить волосы, в голове у меня раздается треск, горло сводят судороги, каких не бывало очень давно, и из меня вырывается не какое-то тихое всхлипывание, а настоящий приступ рыданий, c морем слез и соплей. Я наклоняюсь вперед и упираюсь лицом в ладони, наслаждаясь плачем, который волнами прокатывается по всему телу.
Парикмахер молча кладет мне на колено салфетку. Она подметает пол, а затем уходит и возвращается с чашкой кофе, которую ставит на полку под зеркалом.
Спустя какое-то время я наконец решаюсь поднести чашку к губам, пью кофе мелкими глотками. Парикмахер начинает расчесывать мокрые волосы. Никаких вопросов, никаких комментариев, ни слова. Я так признательна ей за молчание, что начинаю снова плакать. Как же нам всем не хватает именно такой заботы, насколько же лишними зачастую бывают слова. Нам вечно не терпится все обмусолить, мы кричим во весь голос, тогда как рецепт прост – нужно лишь держать рот на замке. Пожалуйста, молчи, не говори и не делай ничего, сиди спокойно, не корчи гримас – просто подожди и дай мне выплакаться.
Постригшись, я выхожу на улицу и направляюсь на площадь Йонгсторгет, где уже включили фонтан. Вода сверкает в лучах солнца, в сумке вибрирует телефон, но я не обращаю на него внимания, ведь теперь мне ничего не стоит проигнорировать его. Я присаживаюсь на одной из террас на площади и заказываю бокал пива.
Я подумываю пойти в туалет, бросить телефон в унитаз и нажать на кнопку слива, и тогда всем, кто захочет со мной связаться, останется лишь разжигать сигнальные костры и отправлять почту с голубями. Однако я тут же осознаю, что это равносильно тому, чтобы не выпускать телефон из рук и ежесекундно его проверять. Это все равно что оставаться во власти телефона. Выбросить его или прижимать его к груди – по сути, одно и то же. В свое время я получила телефон в подарок, он наверняка стоил не одну тысячу крон, так с чего бы мне вдруг его выбрасывать.
Вибрирование утихает, затем начинается снова. Бьёрн имеет обыкновение отправлять много коротких сообщений, вместо одного длинного, так ему проще в случае необходимости стирать сообщения и скрывать их от Линды.
Я знаю, что сейчас Бьёрн сидит на скамейке на детской площадке, приглядывая за одним из внуков, который спит в коляске, тогда как жена и дочь ходят по магазинам в поисках свадебного платья, кофеварки или чего-то еще, и я знаю, что ему особенно тяжело еще и оттого, что сейчас выходные. Два долгих дня, полных заботы о детях и внуках и недовольства Линды.
Но скоро все наладится. Да, Бьёрн, все наладится. Начнется рабочая неделя, все пойдет своим чередом, дни рождения, клуб гурманов, утро, вечер. Будь терпелив. Время лечит, как сказала бы мать.
На пути в дом престарелых я думаю о том, что все кончено. Я иду вверх по улице Бугставейен и пытаюсь осмыслить собственную реакцию на это осознание, но меня отвлекают люди и животные, магазины и субботняя торговля, солнце, которое бесцеремонно светит, и пара, которая обедает на террасе кафе. Интересно, чем сейчас занимаются Бьёрн с Линдой, спрашиваю я себя, пытаясь настроиться на прежний лад, но ничего не выходит. Колеса не желают крутиться. Ну и что, думаю я. Что с того. Какое мне дело до всего этого. Какое мне дело до этой чужой семьи во Фредрикстаде. Да, я согрешила. Но я уже расплатилась по счетам. К тому же я больше не пью. И я иду навестить мать.
При входе вдоль стен сидят слабоумные старики и таращатся на меня и на все, что движется. Они любят здесь собираться. Словно младенцы, они не осознают, где кончаются они сами, а где начинается мир.
Одна женщина встает и указывает на меня пальцем.
– Кто ты? – ревет она скрежещущим голосом, что заставляет подняться со скамьи и других. Так происходит всякий раз.
– Ты приехала за мной? – мямлит кто-то. – Сейчас? Уже? За мной?
Раньше я боялась этой хищной крысиной стаи, но теперь замедляю шаг, ведь с тех пор, как я поселилась в клинике, здешнее беспокойство и безумие кажутся чем-то нормальным. Но если я буду оставаться здесь слишком долго, один из них может напасть. Однажды какая-то старуха влепила мне пощечину. Она просто подошла ко мне и ни с того ни с сего с силой шлепнула меня по лицу. Санитары сказали, что она их всех уже перелупила и что я не должна воспринимать это на личный счет. Вообще, ей самое место в психиатрической лечебнице, но поскольку она раздает затрещины не слишком часто, а в остальное время спокойно сидит, ест и выполняет все, что ей говорят, ее продолжают держать здесь.
На пути в палату матери я встречаю Странника. Этот костлявый и худой как щепка старик целыми днями бродит по коридорам и отказывается есть; его приходится кормить через зонд. Странник останавливается прямо передо мной и замирает, впившись взглядом мне в глаза. Так он стоит секунд десять, затем вдруг фыркает и начинает трясти головой.