– Серьезно, панна? – вскидывает бровь соплячка.
С меня хватит. Без долгих разговоров беру ее за ухо и волоку к выходу. Девчонка только раз пискнула и заткнулась. Гордая.
Отпускаю раскаленный хрящик только в коридоре и вижу, что все остальные тоже покинули класс.
– Будем считать, что ты меня поняла.
Уже не оборачиваюсь, но чувствую, как в спину ударяет волна чистой ненависти. Закрыв за собой дверь, вижу, как разукрашенная первогодка сидит на полу среди бумаг и мелков и пытается выправить погнутую дужку очков. И зачем она мне сдалась? Ходячее недоразумение. Я бы и сама над ней посмеялась в их возрасте.
Со вздохом наклоняюсь и собираю те листы, до которых могу дотянуться. Часть из них совсем чистая, еще можно рисовать, на некоторых – кривоватые, но яркие картинки. Сбиваю в ровную стопку и протягиваю девочке.
– Держи, – говорю я.
Очки сели как попало, лицо все еще в разводах пастели, она же изгваздала форменное платье.
– Идем, умоешься.
Тащу девочку до рукомойника и обратно, придерживая за плечо. Помогаю очистить форму и привести в порядок волосы с очками. Будто она мне кто‑то. А я даже имени ее не знаю.
– Зовут как, малявка? – спрашиваю грубовато. Это ж надо так без мыла влезть в мою жизнь со своими проблемами!
– Сара Бергман, панна.
Со стоном падаю за парту. Еврейка. Что ж, это многое объясняет. И не сулит несчастной Саре ничего хорошего. Я слышала о погромах целых кварталов. Слышала и о более страшных вещах, идеях, теориях. Мне жаль девчонку, неприятности которой явно не ограничатся школьными годами. Мерзко судить людей за то, что они не в силах ни выбрать, ни изменить.
Чтобы отвлечься от невеселых мыслей о судьбе первогодки, принимаюсь за свои дела. Работа идет быстро, и уже через полчаса я раскладываю на двух соседних партах восемь картонок для просушки – если этого не сделать, они слипнутся между собой, ведь клей жидкий, а газетная бумага тонкая. Сара в это время тихо возится со своими картинками в дальнем углу. Трижды обругав себя за излишнюю мягкость, я все же подсаживаюсь к ней и спрашиваю:
– Что рисуешь?
Она так долго мнется, шмыгает носом, вздыхает и ломается, что я почти плюю на идею подбодрить ее. Но в итоге Сара все же выкладывает передо мной листки, изрисованные светлыми мелками. Были там и принцессы в платьях с кринолином, и цветы с бабочками. Но мой взгляд отчего‑то привлек рисунок, набросок даже, сделанный углем. Я тяну за уголок листа и вижу…
Две сложенные ковшиком ладони. Над ними остророгий перевернутый месяц и звезды, а в них выпускает новые листья побег крапивы.
– Это еще откуда?! – кричу я, вскочив на ноги и тыча рисунок девочке в лицо. – Откуда?
У Сары дрожат губы. Мне жаль, что я ее напугала, но вопрос остается вопросом.
– Это из-за брошек, так? – пытаюсь навести первогодку на мысль, пока она не разревелась.
– Брошек? – все же удивляется Сара. – Нет, я не… Это школьная легенда такая. Про волшебную дверь. Вы слышали? Она исполняет желания, если прийти ночью и попросить через скважину.
– Волшебная, значит, – усмехаюсь я. Чудо, что им известен весь узор – Дверь заколочена полностью, только очертания и видно. – Запомни, Сара, нет в ней ничего волшебного. Там просто склад анатомических пособий. Они довольно жуткие, но всего лишь восковые. И все, никаких чудес. Одна… моя подруга, она вошла туда ночью (ее закрыли внутри), оступилась в темноте (обезумев от ужаса) и порезала руки о стекло. Пришлось накладывать швы (а еще она перестала быть собой, да, Магда?). Так что заруби на носу: это не за`мок из книжки, это всего лишь школа, где полно глупых и неприятных личностей. Поняла?
После моей отповеди вид у малявки не слишком счастливый. Но чем раньше она перестанет обманываться и прятаться в сказках, тем лучше для нее.
* * *
В пять часов можно выпить кофе с молоком и маковой плетенкой. Я проголодалась, зазубривая и конспектируя параграфы к понедельнику. Но не успеваю я примериться к теплой выпечке, как чувствую тычок под ребро. Дана устраивается на скамье рядом со мной.
– Выйдем к теплицам, – шепчет она, нежно щурясь, будто зовет мороженого поесть.
Противный холод уже ползет по внутренностям.
– Что ты мне скажешь там такого, чего не можешь здесь?
– Я-то все могу, у меня язык без костей. Только сможешь ли ты ответить, Магда?
Будет драка. Это я понимаю шестым животным чувством, которым разжилась не так давно. Меня станут бить. Мне постараются сделать как можно больнее. Меня попытаются унизить, повалить в грязь и заставить плакать. Чем безобразнее это будет, тем лучше. И думается мне: а как жилось с этим холодным острым чувством Касе? Каково приходится нескладной Саре Бергман?
Я могу отказаться. А могу выйти против них и показать, что я выше этой ерунды, их драм, их игр в фантазию, затянувшихся, а оттого смертельно опасных. Хватит.
– Хорошо. – Я смотрю в косящие Данутины глаза. Она мило скалится, и между земляничных губ выглядывают мелкие зубы. – Я первой выйду. Вы погодя. И никаких иголок и ножниц, поняла?
– О чем ты? – Данка даже руками всплеснула. – Мы же воспитанные девушки.
Воспитанные. Скорей уж приученные прятать свои самые гнусные стороны за маской пристойности, лицемерными ужимками, принятыми в обществе. Внешнее важнее. Так без чувства читают молитвы, без мысли пишут письма, без привязанности выходят замуж и даже об руку ходят, считая друг друга надменными потаскухами.
В прихожей надеваю калоши и пальто. Обматываю вокруг шеи шарф, но что‑то вдруг подсказывает мне, что он будет лишним. Поэтому я только поднимаю воротник и толкаю тяжелые двери пансиона.
Самый большой плюс в бытности выпускницей – во второй половине дня мы можем совершать моцион, не докладываясь наставницам. Главное – вернуться до первого звонка.
На террасе никого. Голая балюстрада топорщится, как гипсовые ребра: пани Ковальская позаботилась, чтобы отживший свое плющ срезали под корень. Весной он вытянется вновь, и мне бы хотелось увидеть это в последний раз.
Небо смотрит сурово, будто заранее осуждая все, что я собираюсь сделать. На западе, ближе к холмам, торопливо проливается дождем лохматая туча: потоки воды будто занавесь на ветру. Пальцы и уши мгновенно прихватывает холодом, но я только сильнее зарываюсь носом в воротник и сбега`ю по ступеням.
Когда‑то мы с Касей мечтали, что теплицы снова сделают оранжереей. И там будут расти не фасоль и огурцы для нашего противно правильного стола, а томные розы и капризные гардении. И клубника. И еще там даже зимой будут порхать бабочки с крыльями цвета лунного камня и фалдами, как на фраке дирижера. Но время шло. Я возненавидела дирижеров. Кася умерла. Фасоль сменилась томатами, но в остальном теплицы остались самими собой. Им не до наших драм.
У меня еще есть время, поэтому выуживаю из-за пазухи плоскую фляжку с вязко плещущимся на дне яичным ликером. После него не пахнет изо рта, если не пить слишком много. А много у меня и нет. Выбраться бы уже отсюда.
Когда мне было пять лет, я невесть откуда подхватила вшей. Маменьке было противно касаться меня, и няня с горничной раз за разом пытались вычесать мои кудри частой расческой, но та только вязла в волосах, не принося никакой пользы, а я теряла голос от рева. Не помогло и мытье головы керосином. Тогда меня решено было остричь под корень. Я не слишком горевала по своей шевелюре, веселилась даже, скача по комнатам нашего загородного дома с воплями: «Глядите, я мальчик! Мальчик!»
Отца, помню, это развеселило. Тогда он был в увольнении и с наслаждением проводил время на природе. Несмотря на военную службу, охоту он не любил, предпочитал рыбалку. Он сказал: «Ну, раз ты теперь мой сын, пойдешь со мной!»
В мельчайших деталях помню дорогу до пруда, кряхтящие камни под ногами, стрекозиный скрежет в прохладном рассветном воздухе и триумфальные трели птиц. На пирсе отец снял сапоги и свесил ноги вниз.