– Ладно, пошли! – Ленька первым поднялся с земли. – Я слышал, у бабки Акулины кошка окотилась.
Он упруго зашагал в сторону деревенской половины.
«Краснополье» было разным. Дачи типовой советской постройки казались похожи, как выставленные рядками ульи. Любая деталь, выбивающаяся из общей картины, здесь привлекала внимание. Кто-то поставил каменный забор вместо сетки-рабицы? У кого-то к дому сбоку приросла веранда? На чьем-то дворе размечают землю под беседку? Все это сразу становилось поводом для соседских пересудов, впрочем, довольно беззлобных. Иногда дачники ругались из-за того, что один забрал у другого метр земли или сбросил на чужую территорию строительный песок.
Совсем другой была старая деревня. Дома здесь стояли разномастные, черные, разбросанные кое-как, будто кто-то собрал их в горсть и рассыпал по бережку Чернавы. Многие избы пустовали. Деревня медленно умирала, брошенные дома уходили под землю, словно стремились к своим хозяевам. А иногда и не понять было, живет в доме человек или нет. Вроде бы, скрипит порожек и мелькает ночью огонек в окнах, но дверь распахнута и черна, как голодный рот.
Бабка Акулина прореживала редиску в огороде. Старуха была слепа на один глаз и, несмотря на жару, куталась в пуховый платок, как тряпичная куколка. Герка гулял в палисаднике. Внешне он выглядел совершенно нормальным. Золотисто-рыжий, с тонкой цыплячьей шеей и кротким выражением на ангельском лице, он гулял по поселку, как здоровый, купался и собирал в лесу малину.
– Здрасьте! – крикнул Ленька, вытянув шею. Алесь робко остановился за его плечом.
– Чегой-то вам?
Старуха отворила калитку. Маленькие черные глаза-пуговки смотрели настороженно. Она все боялась, что Герку кто-то обидит из-за его болезни и готова была защищать его, как коршун своего единственного птенца.
Ленька молча показал коробку с котятами.
– Вот ведь городские-то, а? – бабка Акулина покачала головой. – Миску молока животинке поставить жалко. Убудет с них что ли? Ну, пойдем, пойдем.
Ворча и причитая, она проводила мальчишек в чистый, аккуратный домик с белеными стенами. С потолка свисали связки сухих трав. У печки в деревянном ящике, выстланном соломой, спала толстая черно-белая кошка с приплодом. Ленька протянул руку в коробку, но побоялся дотронуться до пушистых живых комочков. Он помнил страшные мысли, посетившие его на берегу реки, и теперь стыдился смотреть на котят. Алесь умело переложил их на солому в ящик. У серого вдруг прорезался голос, он требовательно запищал, водя слепой мордочкой.
– Кошка их примет? – спросил Алесь.
– Как Бог решит, – бабка Акулина перекрестилась.
Ленька, внук сталиниста и правнук красного комиссара, скептически поморщился. Некоторое время они втроем постояли около спящей кошки. Ребята собрались уходить.
– Котятки – это хорошо, – сказала старуха на прощание. – Звери все чуют.
Она посмотрела в окно, щуря слепой глаз. Герка все еще топтался в палисаднике, как несмышленый теленок на выпасе. Вдали чернел лес.
Визит на деревенскую половину произвел на Алеся впечатление. Всю обратную дорогу он пришибленно молчал и только иногда почесывал комариный укус на щеке. Леньке тоже было неловко. Он чувствовал вину и за свою злость, и за то, что выглядел слабым.
– Ты извини меня, – наконец, сказал он через силу. – Я на тебя сорвался. Нехорошо.
– Ничего, – Алесь просиял улыбкой. – Странные они, да?
– Кто? Герка с бабкой?
– Да все.
Алесь неопределенно махнул рукой, обводя все «Краснополье» разом. У ларька ребята попрощались.
Когда Леня вошел в дом, родители снова играли в игру, будто все в порядке. Мама читала на веранде, обложившись подушками. Отец на кухне жарил мясо. Иногда он как хороший хозяин брал часть готовки на себя. В воздухе пахло маринадом. Чтобы не скучать у плиты, папа запустил проигрыватель, и теперь на всю дачу гремел Магомаев.
Леня проскользнул к себе, закрыл дверь и тоже поставил музыку. Потом сделал громче, чтобы не слышать даже своих мыслей, лег прямо в одежде на заправленную кровать и уставился в потолок. Голова сделалась пуста, как выставленный в музее рыцарский шлем.
Через какое-то время в дверь настойчиво забарабанили. Леня открыл. На пороге стоял отец.
– Убавь музыку, – сказал он. – У нас так не принято. И не запирайся, ты же помнишь наши правила.
Папа указал на очередной список, украшающий Ленькину дверь, и выразительно постучал по нему пальцем.
Глава 3. Шуба и театр
Даник выступал для первых зрителей с тех пор, как научился говорить. На Новый год, когда все жители этажа собирались на кухне, мамаша подхватывала его под мышки и ставила на табуреточку. Ко всеобщему умилению, курчавый малыш с нерусский разрезом глаз наизусть рассказывал стишки про елочку, деда Мороза и дедушку Ленина. Соседи по коммуналке, веселые и размякшие от шампанского, хлопали в ладоши и совали Данику в карманы конфеты.
Потом, в начальной школе, способного мальчишку приметила учительница пения. Она была молоденькая, славная, еще не успела возненавидеть работу и детей, поэтому, конечно, продержалась недолго. На ее уроках не было скучных палочек и крючков, вместо этого ребята слушали бобины на катушечным магнитофоне, разучивали песенки и хором вопили: "В траве сидел кузнечик" под аккомпанемент пианино.
Именно тогда Даника стали пихать во все школьные концерты. Босой, в косоворотке, он лихо отплясывал трепака или задорно пел что-нибудь народное. Скучающая публика в школьном зале оживала, когда он выходил на сцену, замирала и уже не могла отвести взгляд, пока крошечный кудрявый артист не убегал за кулисы.
В конце третьего класса учительница пения, платочком промокая глаза, под громогласный рев детей сообщила, что увольняется, а уже осенью четвероклашек встретила Шуба.
Она не то чтобы часто носила шубы и вообще предпочитала мехам скромное пальто. Ее так прозвали за сходство с портретом Шуберта, который так удачно висел над доской. Она была вылитый Франц Петер – те же щеки и ямочка на подбородке, тот же суровый взгляд и надменная улыбка. В школе поговаривали, что картину писали именно с нее, чтобы запечатлеть Шубу в ее владениях, но, наверное, врали. У Шуберта все-таки есть и бакенбарды!
Дети ее побаивались и недолюбливали. Она вела всего лишь музыку, которая считалась необязательным предметом, но драла по три шкуры. Особенно доставалось ее собственному классу. Шуба все грозилась, что сделает из них людей, потрясала маленьким кулаком. "Вот так я вас держать буду! Вот так!"
Больше в кабинете музыки не пели, не слушали бобины и не смеялись. Теперь каждый урок они под диктовку записывали биографии известных композиторов и получали двойки, если отвлекались или зевали. Даник надолго забыл, что значит любить музыку.
– Камалов картавит! – вынесла вердикт Шуба. – Ему нельзя доверять серьезный номер. Да и какой из него русский молодец? Смешно же.
К тому времени стало ясно видно, что из полукровки с раскосыми глазами растет цыганенок, а не Иван-Царевич.
Шуба преувеличивала. Даник выговаривал букву "р", но она получалась мягкая, раскатистая, как бегущий по скалам ручеек. Но к заслуженному педагогу прислушались. Больше Камалову не доверяли сольные номера: отныне его ставили только в хор или вообще давали грубую физическую работу. Он таскал декорации с места на место и раздвигал занавес для других артистов. Зрители, которых некому было разбудить, в сонном оцепенении смотрели концерт и в конце вяло хлопали, как сомнамбулы.
Даник не особенно расстроился, просто внес Шубу в список людей, которых ненавидел. Таких к его тринадцати годам набралось достаточно. Взять, например, толстого красногубого шофера, который дважды в неделю приходил к мамаше ночевать. Он смотрел на Даника, как на какого-то вонючего клопа, если заставал его дома.
– Мурочка, просил же этого убрать! – бубнил шофер, надув губы, как большой ребенок.