За трудами и заботами незаметно пролетела половина сентября, закончилось бабье лето, заморосили нудные осенние дожди. В один из таких дней и вернулась, пройдя медицинское обследование, Глафира Судакова. Нагруженная двумя тяжеленными сумками, она шла, еле передвигая ноги. Открыв калитку, женщина остановилась в нерешительности. Двор был чисто выметен, колотые дрова сложены в ровную поленницу.
– Здравствуй, Глашенька! Чай, дома своего не признала? – услышала она за спиной знакомый голос бабы Моти. – Это робяты наши постарались, Ваньша с Юркой. Оне и картоху твою выкопали, высушили и в погреб опустили. А мене, глянь-ка, каку красоту навели: ставенки покрасили, палисад поправили, ворота вон, теперича, ровнёхонько стоят!
– Ой, баба Мотя, дорого, наверное, возьмут. У меня денег-то мало, поиздержалась в городе. Хоть и была на больничном обеспечении, а, всё ж, по мелочи, по мелочи…
– Что ты, милая, задарма всё делают. Оне ведь целую артель сколотили. Поначалу всю работу сами исполняли, потом Игнашка Рудаков к ним прибился, Сенька – брательник твой двоюродный, тожа с ними теперича. Вот и ходят по деревне. «Мы – тимуровцы», – говорят. Разве ж бывают такие тимуровцы. В те-то годы всё пионеры ходили, а нынче и школы нету. Вот Ваньша и говорит: раньше, мол, были тимуровцы пионеры, а теперича – пенсионеры…
– А, всё-таки, баба Мотя, отблагодарить мужиков надо, – перебила старушку Глафира, – пойду тесто заводить. К вечеру пирогов напечём да и пригласим мужиков на чай. Егорыч с Митричем ведь не один год вдовствуют, кто ещё их пирогами побалует, как не мы!
– Правда твоя, Глашенька, – засуетилась баба Мотя, – побегу и я домой, у меня там для такого случая наливочка малиновая припрятана. Вот и посидим вечерком, попотчуем мужичков, стариков-тимуровцев наших. Поблагодарим. В давние-то времена взаправду деды наши говаривали, что за добро добром и платят! Кто добро творит, того народ и отблагодарит! Эх, кабы больше было таких мужиков, рукастых да сноровистых, то и наша бы, Глашенька, жизнь порадостней была!
ДЯДЯ ВАНЯ
Белила, сурик, охра, газовая сажа – казалось, краски заполонили всё пространство небольшой веранды, расположенной на северной стороне первого этажа деревянной двухэтажки. Банки, бутылки, тюбики покоились на полу, на подоконнике, как бы создавая некий «живописный фон», основой которого являлся хаос, служивший художнику эквивалентом порядка. Запах скипидара не покидал это жалкое подобие художественной студии, и не выветривался даже зимой, когда мастер оставлял на пять-шесть месяцев свой тёплый живописательный приют. Сам дядя Ваня, работал пилоста́вом на местном лесозаводе. Что касается рисования, так это было для него не просто хобби, а, скорее, смыслом жизни. Живописью он увлёкся в раннем детстве и, хоть уроки брать было не у кого, самостоятельно, по какому-то врождённому наитию, с помощью проб и ошибок, обрёл некоторое мастерство. После выхода на пенсию живопись стала для него основным делом. Каких-то классических жанров самодеятельный творец не освоил, и всё, что он создавал: натюрморты, пейзажи, – называлось коротким прозаическим именем «Примитивизм». Об увлечении дяди Вани знали многие. Его картины висели повсюду: в комнате отдыха цеха шпалопиления, в кабинете мастера и даже в пилото́чке, где работал сам маэстро.
Воскресный день начался, как обычно. Встав и заварив крепкого чая, дядя Ваня, выкурив «беломорину», принялся за создание очередного шедевра. К обеду задуманный пейзаж был уже в стадии завершения. На пленэры Иван не ходил, считая это занятие бесцельной тратой времени. Все темы художник брал исключительно из головы, порой придумывая неправдоподобные, почти фантастические сюжеты.
В окно постучали и, через мгновение, в нём появилось улыбающееся лицо. Это был Санька – племянник дяди Вани. Он частенько заглядывал к родственнику пропустить стаканчик-другой вина и поболтать об искусстве, музыке, поэзии. Вот и сегодня, просунув в открывшуюся форточку бутылку портвейна, Санька обошёл дом и постучался. Дверь отворила дядина супруга и, изобразив некоторое подобие радушной улыбки, принялась обнимать племянника, похлопывая его по спине и бокам. Не обнаружив в Санькиных карманах «топлива для души», она с удовлетворением потрепала его волосы, как бы говоря: «Пустой приперся? Ой, ли?!»
– Явился, таки, племянничек! – вслух, с присущей ей ехидцей выдавила она из себя. – Проходи на веранду. Дядька твой с утра малюет. Провонял всю квартиру.
– Ты-то как поживаешь, тётя Люся? – спросил Санька, наивно пытаясь влезть в доверие к своенравной тётушке.
Хозяйка дома, с безразличием махнув рукой, молча повернулась и скрылась за дверью своей комнатушки. Она ещё некоторое время бродила по своему «жизненному пространству», что-то бурча под нос, шаркая ногами и переставляя какие-то предметы.
Перешагнув порог веранды, Санька поздоровался:
– Здорово, дядька! – и, оглядев мастерскую, продолжил: – Да-а уж! Рембрандт отдыхает! Искренне, по-доброму завидую твоей плодовитости.
– Проходи, хвастать буду! Вот намалювал за неделю!
Дядя Ваня перешёл в комнату и стал расставлять вдоль стены холсты. Краски на некоторых картинах ещё не высохли и приторно пахли, издавая неповторимое, выворачивающее внутренности, амбре. На переднем плане красовалось ещё сырое, только вышедшее из-под кисти мастера, произведение.
Посреди полотна белело большое пятно заснеженного междулесья, обрамлённое с двух сторон густым ельником. В центре поляны паслось стадо. На всё это благолепие сверху давило серое, со стальными проплешинами, небо.
– А почему у тебя коровы зимой пасутся, да ещё и посреди тайги, – спросил Санька, потягивая портвейн из гранёного стакана, – сарайчики бы нарисовал для правдоподобности, домики, из труб дымок в небо поднимается…
– Сам ты корова, – с нарочитым возмущением ответил художник, – это сохатые.
– Вот те на! Насколько я знаю, лоси стадами не ходят. Большей частью семьями, по три-четыре штуки вместе, обыкновенно самка или две и двое молодых – двухгодовалый и годовалый. А у тебя в стаде животных – два десятка с гаком.
Дядя Ваня с деланным безразличием вылил остатки портвейна в свой стакан, закурил папиросу и, подбоченясь, изрёк:
– Хвилософии в твоих рассуждениях нема! – он всегда произносил слово «философия» с каким-то непонятным прононсом, может, потому, что был уроженцем малороссийской деревни, и бессознательно смешивал в разговоре украинские и сибирские диалекты.
Задрав подбородок и, как бы глядя свысока, продолжил свои нотации:
– Живопись, чтоб ты знал, это передача зрительных образов с помощью красок, нанесённых на поверхность. Ещё раз повторяю: «зрительных образов». Вот у меня с утра возник образ стада сохатых, а после обеда, может быть, возникнет другой – стая голодных орлов.
– Ну, ты и загнул! Как писал один поэт: «В стаи собираются вороны, а орлы живут по одному». Вот, кстати, я когда-то тоже написал в одном стихе – «в чистом полюшке, под рябинушкой». Хорошо, что нигде не опубликовал. Дедушка подсказал, что рябина в чистом поле расти не будет.
Дядя Ваня почесал затылок и с видом застенчивого незнайки чуть слышно проговорил, тщательно обдумывая каждое слово:
– По правде говоря, я… не очень хорошо рисую животных и людей, точнее сказать – совсем не рисую. Не умею. Дали мне недавно книгу «Анатомия для художников», но она на немецком языке. Моя Люська – родом из семьи поволжских немцев. Переведи, говорю. Полистала она, полистала – ни бельмеса не поняла.
– Так я тебе давно толкую: пиши то, что умеешь. У тебя пейзажи очень даже хороши. Тебе самому многие об этом говорили и не раз.
Дядя Ваня стал прохаживаться по комнате, всякий раз останавливаясь и разглядывая сегодняшнее творение, потом остановился и развернул холст изображением к стене:
– Чтоб глаза не мозолила, – произнёс он и, сев в кресло, продолжил, – однако, я центр поменяю. Лыжню нарисую, вроде как охотники прошли. А вдали крыши деревенские и дымок из трубы. Это ты здорово подсказал, на счёт домиков.