Затем они послали синьору [Витторию] Сангвиньи поговорить с Лукрецией. Так мне кажется, но сначала с ней [Витторией Сангвиньи] поговорил епископ Веронский, и я тоже говорил с синьорой Витторией, рассказав ей об этих событиях, как это произошло, и синьора Виттория также сообщила, что, по словам Лукреции, она хочет стать монахиней. Потом графиня Карпи поговорила с ней по моей просьбе, и Лукреция сказала той даме, что хочет стать монахиней. И в конце она заявила: «Если они должны выдать меня замуж, пусть выдают, но это не то, чего я хочу». И синьора Костанца Сальвиати также приходила к ней, и Лукреция сказала ей тихим голосом, в слезах и опустив глаза, что она хочет быть монахиней.
Наконец, к ней пошла синьора Джулия Колонна, и ей Лукреция сказала, что хочет быть монахиней, но продолжала смотреть в землю. Синьора Джулия сказала мне, что, насколько она может судить, Лукреция не хочет быть монахиней.
Все эти четыре дамы принадлежали к римской элите. Сангвиньи были городскими нобилями, чьи корни уходили в XIV век. Пио ди Карпи были знатной фамилией из Ломбардии и не так давно стали владетелями Карпи. Костанца Сальвиати была женой Алеманно Сальвиати, сына и светского наследника богатого папского банкира Джакопо, брата двух кардиналов. Ее флорентийские родственники по мужу быстро превращались в благородную римскую землевладельческую фамилию. Джулия Колонна, из знатного баронского рода, была женой магната Джулиано Чезарини, потомственного знаменосца Рима, богатого и влиятельного, но оказавшегося в папской немилости. Все четыре, несомненно, принадлежали к женскому крылу братства Св. Екатерины; посещая Лукрецию, они осуществляли, как многие аристократки времен католической Реформации, неформальную, дипломатическую сторону общественной деятельности благотворительной организации146. Обратим внимание, как легко, если Алессио говорил правду, нижестоящий в социальной иерархии мог использовать протекцию важных людей города, и мужчин и женщин147.
После того как эти дамы поговорили с ней, Лукреция однажды снова подошла к окну и дала знак Панте, который должен был означать «да». [Это должно было произойти в январе 1559 года.]148 Так вот, не в это воскресенье, а в предыдущее [22 января 1559 года] я пошел на встречу и сказал: «Синьор, сделайте мне одолжение. Пусть церковь примет решение, будет ли она моей или нет. И, ради меня, переведите ее в другой монастырь, чтобы церковь заключила, моя она или нет». И община решила, что принять решение следует Лукреции, и если она захочет быть моей, то они ее отдадут, а если нет, то я должен оставить ее в покое. И после этого монсеньор губернатор приказал меня арестовать и посадить в тюрьму, и именно поэтому я сейчас в тюрьме.
Здесь заканчивается непрерывное повествование Алессио, не останавливаемое вопросами суда. На последующем допросе в суде кое-что немного прояснилось.
Знал ли Оттавиано о том, что из его окон видны окна монастыря? Конечно, знал, разделял мнение своей жены и посоветовал Алессио обратиться за помощью к знати, входившей в общину.
Заплатил ли Алессио этой паре за то, что воспользовался их домом и двором в своих целях? Да, немного – он купил плащ с капюшоном, куртку и пару чулок для их маленького мальчика: «Он был почти гол». «И я обещал им обоим делать добро, если Господь даст мне средства, и обещал держать ребенка во время помазания при его крещении и быть хорошим крестным отцом». Кроме того, он также дал Панте немного денег, чтобы она купила ужин. Все это он делал не только на пользу этой семье, но и просто из дружбы с этими «добрыми бедными людьми, живущими своим трудом». В этих показаниях Алессио осторожен и хочет защитить хозяев дома от обвинений в соучастии.
Запретил ли ему губернатор вступать в контакт с кем-либо из монастыря? Действительно, запретил, в доме датария. И Алессио, по его утверждениям, согласился, чтобы церковь была судьей в этом деле.
Учитывая запрет, почему он продолжал приходить? «Я делал это не для того, чтобы вызвать недовольство губернатора. Напротив, я считаю его своим господином. Но я хотел, чтобы она знала, что я желаю ее, и не впадала в отчаяние, и ни по какой другой причине. И я говорил с монсеньором губернатором после Рождества прошлого [1558] года, и я показал ему указ и поспособствовал его разговору с маэстро Ипполито. И он сказал: „Если бы я знал об этом! Почему ты не сказал мне раньше?“».
На втором заседании три дня спустя на вопрос, почему он проигнорировал запреты губернатора и уже примененное им наказание, Алессио предложил удивительно простодушное оправдание: «Я не помню в точности, каково было наказание, но он [губернатор] несколько раз устроил мне выговоры и запретил мне ходить туда и впутываться в какие-либо дела, но я не повиновался, потому что я так понял, что он это сказал не как губернатор, а по-отечески, как почтенный друг, ибо он член общины»149. Губернатор Рима, воистину высокопоставленный друг, действительно был функционером с большой властью в государстве, получившим эту должность благодаря своей более важной роли вице-камерленга. Им всегда был прелат, и в 1559 году это был епископ Кьюзи150.
Дал ли Алессио что-нибудь Лукреции? Только шаль. После пострига он ничего ей не дарил.
После этого вопроса суд отправил университетского надзирателя в одиночную камеру, обычное место для подозреваемых, все еще находящихся под следствием.
Когда Алессио вернулся в зал суда три дня спустя, во вторник, суд спросил, не хочет ли он добавить что-нибудь к тому, что уже сказал и в чем признался, по их выражению, раньше. Его ответ начался как любопытный рассказ.
Господин, да, мне пришло в голову рассказать, что совсем недавно я проходил мимо церкви Св. Екатерины. И у дверей церкви меня встретил капеллан со служкой, не пропустившие меня внутрь. Я попросил капеллана передать Лукреции, что ей следует свободно высказать свое мнение и не стыдиться этого. И я спросил его: «Капеллан, кто сейчас внутри?» Он сказал, что внутри слуга епископа Бергамо, и я ушел по своим делам. И когда я находился на Пьяцца Маттеи [в квартале оттуда], я вернулся, чтобы посмотреть, кто же был тот слуга епископа, подумав, что это тот, кто обучал Лукрецию музицировать. И мимоходом, чтобы посмотреть, стар он или молод, я зашел во двор и увидел внутри Баттисту Маратту, который стал мне угрожать за то, что я вошел. И я сказал ему, что пришел посмотреть, что они делают, и в этот момент я увидел, как выходил из гостиной, где учат петь, этот слуга епископа Бергамского с песенником и посохом. Он мог быть моего возраста, то есть около тридцати пяти, и это он учил Лукрецию петь. Я сказал ему: «Я тоже могу хорошо петь!» И потом я ушел и пошел по своим делам151.
Послесловие
Эта странная история выявляет чудаковатость Алессио. Зрелый мужчина тридцати пяти лет осаждал монастырь, как влюбленный щенок, жадно ловя вздохи и дуясь при виде учителя музыки, достаточно молодого, чтобы быть ему соперником. И все это ради девушки, которую он знал исключительно по ее вышивке и единственный его разговор с которой состоял из нескольких неясных слов и жестов из окна через двор. В то же время он знал, что консерваторий готов был бы выдать замуж любую другую девушку, но только не эту. Был ли Алессио навязчивым преследователем или просто очень упрямым человеком? Какой идеал, какая фантазия, какое чувство толкали его на такие усилия, столь дорого обошедшиеся ему и ей?
Алессио, конечно, не единственный представляет для нас загадку. Поведение Лукреции – девушки, которая не может сказать ни да ни нет ни Алессио, ни религии, – тоже сбивает с толку. Конечно, она была гораздо моложе его и обладала гораздо меньшим жизненным опытом. Ее колебания, возможно, были вполне естественны для отгороженной от мира молодой женщины; она боялась мира, но в то же время он ее искушал, и даже после пострига она сомневалась в своем призвании. Алессио подозревал, что она вынуждена отвечать по-разному: одно она говорила на свободе, через окно, а другое под давлением, в гостиной, когда приходили посетители, чтобы узнать ее желания. Он, вполне возможно, пришел к правильному выводу, отсюда и его хитрая комбинация с целью перевести ее в нейтральное место.