В интерпретации, близкой многим мыслителям Просвещения и задействованной в революционную пору, права представали принципами, которым должно было соответствовать позитивное право, и поэтому в каком-то смысле они оказывались превыше государства. Тем не менее государство все равно оставалось их родоначальником; несмотря на их наличие, не существовало ни внешнего, ни внутреннего форума, на котором можно было бы привлечь его к ответу. Действительно, когда их провозгласили, мало кому приходило в голову, что права человека будут иметь какие-то цели, не связанные со становлением государства. Например, они никак не способствовали оформлению механизмов судебной защиты от суверенной власти – хотя сегодня это представляется их очевидной функцией. В 1789 году, когда в Конституцию США были внесены первые десять поправок, практика судебного контроля над законодательством, сегодня представляющаяся чем-то обыденным, отнюдь не была предрешенной. Но даже и внедрение судебного пересмотра законов, учитывая изначально ограниченные задачи федерального правительства, не смогло положить начало массированному возбуждению судебных разбирательств в отношении тех или иных действий, предпринимаемых властями. В Англии, в свою очередь, считалось, что мудрое мнение и древняя традиция и так защитят неписаные права – и потому не обязательно не только обеспечивать им судебную защиту, но даже и провозглашать их. Между тем во Франции более 150 лет ушло на то, чтобы конституционные права, на которых неизменно базировались все сменявшие друг друга республики, смогли превратиться в основание для привлечения государства к суду. (Это случилось уже после завершения Второй мировой войны38.) Сегодня вполне естественным представляется предположение, согласно которому сам смысл утверждения прав человека заключается в том, чтобы ограничивать всевластие государства, предоставляя для их защиты залы судебных заседаний. Но с революционными правами дело обстояло совсем иначе. В логике революции главным лекарством, предотвращающим покушение на права или их упразднение, оставалось прямое демократическое действие – вплоть до новой революции. И хотя в наши дни ни одна неправительственная организация даже не пытается размышлять о подобных рецептах, в те времена революционное насилие воспринималось в качестве единственно возможной реакции на попрание прав человека.
В обсуждаемую эпоху абстрактные принципы привлекались в основном для того, чтобы обосновывать учреждение новых государств, но одновременно они играли и еще одну важную роль, оправдывая проведение непреодолимых межгосударственных границ. В то время как американские штаты, взяв за основу идею естественных прав, решили образовать слабую конфедерацию, сохраняющую автономию на местах, Франция избрала модель nation-state – национального государства, – ориентируясь на централизованную и суверенную независимость демократического народа. Не предоставляя ни малейших оснований для внешних, или «гуманитарных», претензий к новоявленным государствам, тогдашняя идея прав оставалась – причем по крайней мере на протяжении целого столетия – оправданием их появления на свет. В отличие от учредительных документов отдельных американских штатов, Декларация независимости не содержала в себе какого-либо перечня прав, поскольку была призвана в первую очередь обеспечить новому государству суверенитет, защищающий от посягательств со стороны Европы39. Фактически права в ту эпоху оставались второстепенными атрибутами как государств, так и наций – сущностей, которые никто даже и не пытался обособить друг от друга40. Всего через десятилетие после того, как американцы объявили миру об автономии своего новорожденного государства, французы в собственной революционной декларации прав настаивали на том, что «источником суверенной власти является нация», добавляя на всякий случай, что «никакие учреждения, ни один индивид не могут обладать властью, которая не исходит явно от нации» (Декларация прав человека и гражданина, статья 3). В эпоху, когда американское народное единство выковывалось под равномощным воздействием высоких гуманистических принципов и кровавых индейских войн, французы, возможно, просто стереотипно отождествляли собственную национальную идентичность с универсальной моралью; они не усматривали никакого противоречия в одновременном провозглашении суверенной нации французов и постулировании гражданских прав как прав человеческого существа. В итоге права, запечатленные в конституции суверенного nation-state, – которые отнюдь не были «правами человека» в современном смысле – оказались великим и судьбоносным даром, который Французская революция преподнесла мировой политике.
Несомненно, переход к такому миру, в котором доминируют потенциально республиканские государства, не позволял механически воспроизводить международные отношения того типа, которые практиковались империями и монархиями. Французская революция оказала ощутимое влияние на глобальный порядок, сразу же породив несколько просвещенческих концепций «вечного мира», имевших даже немногочисленных приверженцев. Однако, если не считать вызывающе эксцентричного Анахарсиса Клоотса – немецкого барона, который присоединился к революционному Национальному собранию в качестве представителя нефранцузской части человечества и поддерживал агрессивную войну, видя в ней шаг к утверждению подлинно мирового правительства, – эти утопические видения обретали формы, полностью совместимые с распространением национального суверенитета, и не содержали намека на воображаемые правила или права, возвышающиеся над этим суверенитетом41. На практике, после того как в последнее десятилетие XVIII века сжимающееся кольцо вражеских армий вынудило мятежное государство раздуть революционный пожар и за своими границами, Французская республика даже не пыталась утверждать что-то подобное глобальному праву; вместо этого она порождала так называемых революционных «сестер» и играла с чем-то вроде союзного соглашения новоявленных республик42. В теории же Иммануил Кант сознательно отвергал радикализм Клоотса, отстаивая вместо этого идеал минималистского «права гражданина мира» (Weltbürgerrecht), которое представляло собой не более чем право убежища для индивидов, которые не нашли себе места в мире национальных государств. Не вызывает сомнения то, что Кант, как и стоики, был космополитическим мыслителем. Но ему были бы чужды нынешние представления о правах человека в плане обещаемой ими всесторонней защиты – причем даже в той ситуации, когда они вполне довольствуются тем международным порядком, в основе которого суверенные нации43.
В итоге на протяжении XIX столетия вполне искренние апелляции к правам человека озвучивались в унисон с укреплением национального суверенитета, в котором видели необходимое средство утверждения этих прав, их предварительное условие и неизменное подкрепление. Если в том веке и существовало какое-то движение в поддержку человеческих прав (rights of man movement), то таковым мог быть только либеральный национализм, который старался гарантировать соблюдение гражданских прав сугубо в национальном контексте. Под занавес своей карьеры Лафайет принялся утверждать права человека применительно к Польше; подобно многим другим приверженцам модерных революций, он считал, что «всеобщие и частные права любого народа… наилучшим образом защищаются суверенными национальными государствами»44. Обратившись к еще более знаковой фигуре, к итальянцу Джузеппе Мадзини, мы увидим, что революционные права человека представлялись ему высочайшими идеалами. «Личность священна», – твердо заявлял он. Но если на одной стороне знамени возглавляемого им движения «Молодая Италия» было начертано: «Свобода, Равенство, Гуманность», то на другой его стороне красовались слова «Единство и Независимость» – в полном соответствии с распространявшимся по всему европейскому континенту убеждением в том, что свобода и национальность взаимно дополняют друг друга. На деле полнейшая зависимость прав от автономии нации означала, говоря словами Мадзини, что «эпоха индивидуальности подошла к концу», а на Земле теперь торжествует «всемогущий коллективный человек». Если не обозначить государство-нацию в качестве первейшей цели, убеждал он своих собратьев-итальянцев, то нельзя будет добиться «ни имени, ни голоса, ни прав» – и разумеется, не удастся попасть в «содружество народов»45.